"...А все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило [19, т. 4, с. 52 - 53].
Глубоко трагические ноты рассказа не заглушают его жизнеутверждающей направленности. Мир создан для мира.
Толстой остро ощущает необходимость продолжить изучение севастопольских событий, постичь исконный, человеческий смысл происходящего. Так появляется заключительный рассказ севастопольского цикла "Севастополь в августе 1855 года", завершенный уже после отъезда Толстого из Севастополя, в декабре 1855 года, и месяц спустя напечатанный в "Современнике". Как и два предыдущих, третий рассказ был с восторгом встречен публикой. Толстой раскрывал здесь трагедию души человека, участника севастопольской обороны, показывая тщетность ее благородных порывов. Он, наконец, постигал диалектику противоречивого человеческого сознания.
Раздумья Л. Н. Толстого о "человеке и войне" имеют глубоко "человеческое" содержание. Поэтому нельзя рассматривать "военные главы" романа-эпопеи "Война и мир" вне их связи с образной системой и художественной логикой всего произведения.
Значение слова "мир" в заглавии романа многократно служило предметом полемики. Для С. Чубакова смысл заголовка эпопеи близок к однозначности: мир - это не-война. Сам Толстой хорошо сознавал смысловую неоднозначность слова "мир" в заглавии своего произведения и, видимо, не случайно в одном из прижизненных изданий эпопеи допустил написание слова "мир" в заглавии через "и десятеричное" ("міръ"), дав тем самым основание для его "людской" трактовки. И все же, как бы ни истолковывалось слово "мир", вынесенное Толстым в заголовок,- то ли в максимально широком смысле (весь мир), то ли в значении человеческого сообщества (людской мир), то ли, наконец, в качестве прямой антитезы "войне",- война, по Толстому, не является его необходимым, вечным спутником.
В "Войне и мире" Толстой очередной раз сказал об этом. "Здесь показано, что, формируя характеры людей, предоставляя им богатые возможности для самовыражения, "война" вместе с тем органически противостоит их природе. Естественно "вписываясь" в мир, человек противоестественно отдается войне - в этом состоит, по Толстому, важнейшее, так и не преодоленное историческим прогрессом, глобальное противоречие человеческого бытия, преисполненное глубоко трагического содержания. Человеческая личность в "Войне и мире", в отличие от предшествующих произведений Толстого, осмысливается во всей совокупности ее социальных, семейных, культурных и бытовых связей, становясь, таким образом, вместилищем великих нравственных богатств и оцениваясь с объективных, как представляется Толстому, позиций вечной нравственности. Человеческая жизнь, прослеженная на всех ее этапах и взятая в ее отношении к неумолимому ходу истории, приобретает в глазах Толстого нечто большее, чем имманентную самоценность. Тема человека как такового, человека в его естественной, повседневной сущности - после длительных идейно-творческих исканий Толстого - встала, наконец, во весь рост. Характерно, что в процессе работы над романом "война" в общих своих контурах уяснилась сразу же; тяготеющий к "миру" человек, напротив, все более и более "очеловечивался". Достаточно сравнить первые наброски романа с его окончательными редакциями, чтобы убедиться в этом. Тем самым антитеза "Война и человек", "Война и человечность" стала, так сказать, самоочевидной" [22, с. 75].
Изображение человека и больших людских сообществ на протяжении всех глав "Войны и мира" несет на себе постоянный отблеск "войны". Созданные для мира, люди принадлежат войне; жаждущие жить, они подвержены каждодневной опасности быть убитыми; тянущиеся друг к другу, они невыносимо страдают от своей неизбежной в военных условиях разобщенности. Трагедия человечности, столь явственно прозвучавшая в "Севастопольских рассказах", здесь, в "Войне и мире", во стократ усилилась. Каждая страница эпопеи Толстого, по словам В. Ермилова, написана войною: "Тут нет... такой детали, такого сюжетного положения, которые не были бы связаны с войной; в штатской, гражданской сфере романа Толстой пишет войною; в непосредственно военной сфере он пишет войною о войне. Все черты характеров, весь стиль поведения героев в штатской сфере - все внутренне обращено к войне, все отзовется в войне, все проверится войною, так же как и все, происходящее в военной сфере, отзовется в сфере гражданской" [10, с. 45]. Уже в севастопольском цикле восприятие войны развивалось от констатации ее "странности" к сознанию ее трагической нелепости. Не изменив своим прежним взглядам на войну, в частности войну оборонительную, автор "Войны и мира" осмыслил ее значительно глубже: в ряду проблем, волновавших Толстого в 60-е годы, тема человека и войны приобрела некое "многоголосое", полифоническое звучание. Она углубилась, попав в русло передовой русской литературы 60-х годов с ее постоянными поисками положительного героя. Она получила остро злободневный смысл в связи с активизировавшимися после 1861 года раздумьями Толстого о России, о перспективах ее развития, о природе русского национального характера. Она достигла своего полнозвучия, осложнившись, в первую очередь, проблемой личности и народа, человека и "мира" - той самой проблемой, которая, собственно, и определила движение авторского замысла от "страшно далеких" от народа "Декабристов" к всенародному патриотическому подъему 1812 года.
Эволюция героев "Войны и мира",- один из важнейших толстовских принципов построения человеческого характера, - достигает своего кульминационного, нередко поворотного пункта в большинстве случаев тогда, когда все причастные к ней обстоятельства обнажают свою подлинную сущность, то есть все в той же военной ситуации. Это относится едва ли не в первую очередь к двум центральным неисторическим персонажам "Войны и мира" -Андрею Болконскому и Пьеру Безухову, для которых Аустерлиц и Бородино стали определяющими вехами в эволюции их жизнеотношения.
Преодоление Пьером своего "бонапартизма", перерастающее в яростную вражду к Наполеону - себялюбцу и убийце, осуществлялось под воздействием целого ряда субъективных и объективных факторов. В первых двух томах романа преобладали факторы субъективные: Пьер стремился к нравственному самоусовершенствованию. Как бы ни были значительны достигнутые им на этом пути успехи, сами по себе они не обещали желанного умиротворения. Умиротворение пришло под влиянием объективных обстоятельств: русская жизнь, выведенная 1812-м годом из состояния традиционного равновесия, "содрогнулась", "затрещала по швам" и, представ перед Пьером в своем новом, неожиданном для него облике, вошла в его сознание как великая "очищающая" стихия. Она возродила Пьера в тот момент, когда он все более и более убеждался в тщетности своих внутренних усилий.
Пьер неузнаваемо преображается по мере того, как обстоятельства войны "уводят" его на задний план панорамы. На Бородинском поле он не теряет своей личности, напротив, обретает ее: перед нами - человек, сознающий величие "мира", величие общего дела. "Это новое соборное понятие - миром,- справедливо отмечает С. Бочаров,- появляется на страницах книги вместе с началом войны. Оно является, это слово, знаком новой положительной реальности, которая выявляется в ситуации народной войны; это уже не чистая умозрительная идея, как было прежде, но действительно земное единство людей. В бородинских главах и прежде всего в бородинских впечатлениях Пьера Безухова раскрывается это новое содержание - "миром" [5, с. 86]. Прислушаемся к душевному состоянию Пьера в канун Бородинского сражения - и мы легко убедимся, что Пьер постигает нечто новое, жизненно важное, то, что повлияет на всю его дальнейшую судьбу:
И затем, вечером после сражения:
"О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они... они все время, до конца были тверды, спокойны..." - думал он. Они в понятии Пьера были солдаты - те, которые были на батарее, и те, которые кормили его, и те, которые молились на икону. Они - эти странные, неведомые ему доселе люди,- они ясно и резко отделялись в его мысли от всех других людей [19, т. 11, с. 292 - 293].
Этот новый, ценой великих усилий постигаемый мир, мир простого народа, приблизившись к которому, Пьер неузнаваемо преобразился, открылся герою Толстого именно в войне. Общение Пьера с солдатами мало чем напоминает, например, благожелательные разговоры Нехлюдова с крестьянами в "Утре помещика"; общественное положение Пьера и солдат как бы нивелируется угрозой национальной катастрофы, которую несет война. То, что для десятков и сотен людей "света" было бы досадным диссонансом в привычном жизнеустройстве, для Пьера, одержимого жаждой постичь смысл своего существования, становится глубоко внутренним просветлением, давшим новое содержание всей его последующей жизни.
Строго говоря, весь роман Толстого построен на противопоставлении двух типов людей. Противопоставление это ощутимо в изображении любой общественной сферы. Оно олицетворяется в Кутузове и Наполеоне, князе Андрее и Анатоле, в Пьере и Элен, в Денисове и Друбецком. Нравственно несовместимые, герои эти вынуждены друг с другом уживаться и "сосуществовать. События 1812 года, поставив в равное положение несовместимые характеры, подвергнув суровым испытаниям различные жизненные принципы (есть символический смысл в том, что тяжело раненные Андрей Болконский и Анатоль Курагин оказываются на соседних койках), активизируют в человеке то, что он, быть может, сам для себя уясняет недостаточно четко. Противодействие Пьера тем фальшивым светским условностям, в плену которых он до того пребывал, с большей или меньшей силой проявлявшееся уже в первых частях романа, теперь, в 1812 году,- и благодаря 1812 году - привело его к бескомпромиссному разрыву с ними. Возрождение Пьера - тоже благодаря 1812 году - осуществилось на иной, чем он ранее предполагал, на всенародной основе.
Описанное в "Войне и мире" Бородинское сражение, одна из самых впечатляющих картин мировой баталистики,- это яркий пример воссоздания массовой психологии. Бородино "поглощает" Пьера; его переживания теряют тот "сольный" характер, который имели они в "мирных" эпизодах романа. Неся в себе оттенок живой любознательности и, может быть, какого-то недоумения в первых бородинских главах, они все активнее вливаются в единый "оркестр" всенародного порыва.
Все созерцаемое Пьером на бородинском поле лишено того традиционного налета парадной героики, от которого Толстой отказался уже давно, начиная с кавказских рассказов. Всеобщее воодушевление и даже "веселость", настойчиво подчеркиваемые Толстым, далеко не равнозначны романтической помпезности. Бородинское поле - это тяжелый, изнурительный труд сотен и тысяч людей. Объединяющий их порыв не сглаживает облика каждого из них. В памяти читателя остаются все - и "молоденький круглолицый офицерик, еще совершенно ребенок, очевидно, только что выпущеный из корпуса", и окружившие Пьера солдаты "с веселыми и ласковыми лицами", и мужик, присевший под пролетевшим ядром, и подшучивающий над Пьером "краснорожий шутник", и "какой-то генерал со свитой", сердито на него посмотревший, и "офицер, который с бледным молодым лицом шел задом, неся опущенную шпагу, и беспокойно оглядывался", и еще один офицер, который "с нахмуренным лицом, большими, быстрыми шагами переходил от одного орудия к другому", и унтер-офицер, который "подбежал к старшему офицеру и испуганным шепотом (как за обедом докладывает дворецкий хозяину, что нет больше требуемого вина) сказал, что зарядов больше не было" [19, т. 3, с. 235 - 236]. Мы запоминаем и единожды появляющихся, и старательно описанных - тех, кому посвящены целые главы.
Трагедия человечности, с потрясающей силой воссоздававшаяся еще в "Севастопольских рассказах", в "Войне и мире" обрела всеобъемлющие, глобальные контуры. Ее фатальный характер стал как никогда очевидным. Чудовищная мясорубка войны, приведенная в действие непостижимыми и неподвластными человеку силами и ежеминутно уносящая сотни человеческих жизней, "заработала" с беспощадной, неумолимой жестокостью. Красота земли была очередной раз поругана. Подчеркнутое писателем патриотическое воодушевление русских солдат и офицеров придает бородинской панораме "Войны и мира" особое, приподнято-утверждающее звучание, которое Толстой, однако, вскоре приглушает, картине Бородинской битвы, особенно в заключительных "бородинских главах", нет и в помине той традиционной для исторических баталистов героики, которая обычно носила торжественно-классицистический характер и превосходным образцом которой могла служить, например, пушкинская "Полтава". Заключительные страницы "бородинских глав" романа, воссоздающие картину как бы в авторском восприятии, в мировой баталистике поистине уникальны. В них с потрясающей силой передана трагическая обыденность видимого итога Бородинской битвы - того самого итога, во имя которого было пролито столько человеческой крови:
"Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожай и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах, на десятину места, трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны - назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Над всем полем, прежде столь весело-красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странною кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: "Довольно, довольно, люди. Перестаньте... Опомнитесь. Что вы делаете?" [19, т. 11, с. 260].
Это не просто описание Бородинской битвы. Это - непреходящий, "выламывающийся" из конкретно-исторических рамок символ творимого людьми зла.
В собственно художественном творчестве Толстого после "Войны и мира" военная тема теряет свое прежнее значение. Ведущее место она занимает, разве что, в повести "Хаджи-Мурат". И все же военная тема у писателя не исчезла. Она так или иначе присутствует в романах "Анна Каренина" и "Воскресение", в рассказах "После бала" и "За что?", в драме "И свет во тьме светит", в "народных рассказах" 80-х годов "Сказка об Иване-дураке и его двух братьях" и "Работник Емельян и пустой барабан". Как и прежде, военный материал в творчестве Толстого получает свое неизменное человеческое преломление.
Тема "Человек и война" приобретает у Толстого "поздних" лет совершенно особый характер. Проблема военной героики волнует писателя уже гораздо меньше. Мало его интересует теперь и психология "военного поведения". Единственное, к чему по-прежнему приковано внимание Толстого-человековеда, - это человек из "военного сословия", того самого праздного, бездеятельного "военного сословия", в адрес которого были направлены гневные инвективы автора "Войны и мира".
В незаконченной статье, первоначально носившей название "Еще о войне" (1896), Толстой писал об окончательной деградации "военного сословия", совершающейся на глазах современника. Когда-то, в атмосфере общенародного патриотического подъема 1812 года, военная среда еще могла воспитывать в человеке высокие моральные качества, могла формировать его благородный нравственный облик. Именно из этой среды, как мы знаем, вышли герои 14 декабря 1825 года. В настоящее же время, говорит Толстой, "в обществе совершилось разделение: лучшие элементы выделились из военного сословия и избрали другие профессии; военное же сословие пополнялось все худшим и худшим в нравственном отношении элементом и дошло до того отсталого, грубого и отвратительного сословия, в котором оно находится теперь" [19, т. 39, с. 219].