Благой в своем разборе «Странника» упомянул Мицкевича и отметил, что польский поэт считал пушкинского «Пророка» выходом русского поэта на совсем новый творческий путь. «Пророк» для Мицкевича знаменовал, как Мицкевич говорил в парижских лекциях в Coll иge de France (1840-1844), новую эру в творчестве русского поэта и новое «предчувствие», которому Пушкин не последовал, потеряв смелость. После «Пророка» началось моральное падение поэта [8, с. 120].
Не зная этих слов Мицкевича, Пушкин из чтения четвертого тома его сочинений понял примерно то же самое, то есть, что он обманул ожидания польского поэта и не стал пророком и потому не выполнил своего нравственного предназначения.(7) Для Мицкевича поэт призван быть пророком и указывать народу путь, предсказывая будущее, как библейские пророки призваны Богом вещать людям правду.
Польский поэт, по всей видимости, понял «Пророка» как манифест русского «певца вольности», которому прозрение было дано, чтобы воспламенять сердца любовью к свободе для борьбы с тиранами и таким образом возвещать Слово Божие для своего народа, следуя идеалам декабристов, которые тоже опирались на библейские мотивы и образы, наполняя их патриотически-освободительным содержанием. Пушкин же, провозгласив поэта пророком в «Пророке», в стихотворениях 1831 г. воспламенял сердца русских любовью к России (которой, по утверждению польского поэта, предназначалась Божья кара за преступления власти). В таком поэте Мицкевич увидел предателя дела свободы («Русским друзьям»), а не поэта-пророка, просвещающего свой отсталый и забитый народ.
В «Дзядах» часть III, в сцене «Импровизация», герой Мицкевича, обращаясь к Богу, выразил готовность быть пророком и властвовать над «душами людей» [18] («жечь сердца людей» в переводе В. Левика), чтобы создать свой народ, как радостную песню.
Вручи мне власть или к ней открой дорогу мне!
Пророки были встарь, но с ними наравне
И я пророком быть могу в моей стране. [17, c. 146]
Я путь к сердцам ищу в надзвездной вышине,
Той властью, что певцу дана над всем твореньем,
Хочу я жечь сердца людей. [17, c. 145]
Польский поэт воспел жертвенное служение Свободе во имя воскресения распятой Польши и изобразил перерождение автобиографического героя «Дзядов», поэта и частного человека, в борца Конрада - «пророка и духовного руководителя своего народа» [7]. Пророчества в «Отрывке» он соотнес с «гласом Бога» в библейских образах и пророчествах.
В «Страннике» Пушкин создает сатирическую картину, изображая что было бы, если бы желание поэта-пророка («жечь сердца людей») исполнилось, и он, Пушкин, воспринял бы суд и пророчества Мицкевича и его героя Олешкевича, как бунтующие против Петровской империи польские юноши, и начал бы пророчествовать гибель «города» (Петербурга).
Сюжет «Cтранника» Пушкин основал на двух главных источниках: «Олешкевич» Мицкевича и «Путь поломника» Беньяна. Они не равноценны по своей значимости. «Олешкевич» (и «мицкевичский подтекст») - это источник и импульс для собственного слова в диалоге с польским поэтом, а фрагмент из первой части повести Беньяна - канва, язык общепринятых религиозных схем, на основе которых вырастает пушкинское слово, скептическое по отношению к одухотворенным аллегориям Беньяна и - еще больше - к «мицкевичскому подтексту».
Стихотворение «Олешкевич» имеет подзаголовок «День перед петербургским наводнением 1824». В «Олешкевиче» некий «путник», или «пилигрим», был потрясен предсказанием польского художника Олешкевича, читающего у Невы «книгу». Не поняв слов пророчества, путник побежал за исчезнувшим художником на мигающий свет его фонарика и нагнал его на площади. Олешкевич стоял на груде камней с поднятой рукой и, казалось, молился. Он наблюдал за светом в окне царя, устремив свет своего фонарика на дворец. В пламенной речи, которую он адресовал затем царю, Олешкевич обвинил его в забвении заповедей Божиих, в предании себя дьяволу, и предсказал городу скорую гибель за преступления власти: «Слышу!.. там!.. вихри уже подняли головы..». Тут он заметил слушателя, задул свечу и исчез во мраке, как страшное и непостижимое видение, которое прошло, взволновав сердце предчувствием беды [20, с. 141].
На этом «Отрывок» заканчивается. Несколькими строками ниже, в посвящении «Русским друзьям», сказано уже от автора: «Проклятье народу, который казнит своих пророков!» И затем: «Иных, быть может, постигла еще более тяжелая Божья кара» [19, с. 174].
Таким образом, «мицкевичский подтекст» включает в себя сюжет об ошеломленном путнике и о художнике-пророке; последний направляет образный библейский язык и апокалиптические пророчества на конкретных носителей греха и зла. Носителями зла в «Отрывке» являются царь и его сатрапы, раболепные слуги царя, Петербург, построенный тираном Петром I на крови и слезах подвластных России народов, памятник Петру I, деспотическая власть, певцы, ее воспевающие, и т. п.
Часть I
Первая часть «Странника» по описанию события ближе к «мицкевичскому подтексту», чем к беньяновскому тексту. Странник, как и путник в «Олешкевиче», странствуя, был внезапно ошеломлен чем-то страшным. Он получил извне «толчок к перерождению» (Долинин). У Беньяна - два героя: один спит, а другой - герой его сна, человек в «раздранной одежде» - описан с помощью цитат из Нового Завета. Человек душевно обременен и, начав читать «книгу», плачет и трепещет. «Книга» созвучна чувствам человека, и предложенная Долининым и переводчиком Беньяна интерпретация состояния героя кажется точной: «он внезапно чувствует движение сердца своего».
Пушкинский странник не был подавлен бременем в начале и потому сказать, что вместе с объятием скорбью в нем проявилось начало Божией благодати, можно только по аналогии с героем Беньяна. Страннику становится все тяжелее. Его муки превышают его духовные силы («великая скорбь», «тяжкое бремя», «тоска») и совладать с собой он не может («вопли», «ломая руки»). Бросается в глаза, что объятие скорбью ведет к мотиву стихийного бедствия, использованному в «Медном всаднике» - к наводнению-казни, предсказанной Олешкевичем развратному Вавилону. («У Мицкевича это предсказано. У Пушкина это изображено» [27, с. 197]).
В «Медном всаднике» апокалиптическое предсказание олицетворяет разбушевавшаяся стихия «больной» Невы:
Нева металась, как больной
В своей постели беспокойной.(8) [23, IV, с. 277]
И странник ночью
горько повторял, метаясь как больной:
”Что делать буду я? что станется со мной?” [ст. 7-8]
Нева в поэме участвует в битве против города Петра - прообраза царства антихриста в «Отрывке». Однако, Петербург в пушкинской поэме - не развратный Вавилон, в котором все христианские ценности вывернуты наизнанку, а «юный град, полнощных стран краса и диво» [23, IV, с. 274]. Временно царствующая над земными царями Нева входит в свои берега, и «несчастье невских берегов» забывается [23, IV, с. 284]. Пушкин иронически сопоставил предсказанную «казнь» с закончившимся стихийным бедствием. Странник испытывает другое отношение к предсказанию, чем Пушкин в своей поэме.
Через образ «больного» герой сравнивается с Невой, «перегражденной» ветрами, но еще не вышедшей из своих берегов. Путь странника оказался тоже перегражденным, «внезапно», в «долине дикой», где он был «подавлен и согбен». Странник заболевает, и причина его болезни - «пронзенная душа» («Я в воплях изливал души пронзенной муки» [ст. 6]). От отсутствия выхода герой мечется, как больной, и его собственная жизнь поглощается скорбью, как город затопляется Невой.
Если в первых строках «Странника» видеть мотив духовного перерождения, тот же, что и в пушкинском стихотворении «Пророк», то в «долине дикой» странник был не посвящен в таинство Божьей воли, а внезапно уличен «в убийстве». Здесь кроется реакция Пушкина на обвинение его Мицкевичем в предательстве друзей и свободы. Пушкинского героя настигла не Божественная, а «враждебная» воля («болезни жар враждебный» [ст. 26]), и все признаки его поведения (вопли, стоны, крики) доказывают, что всякая благодать его покинула. Но странник полагает, что в «долине дикой» он был посвящен в таинство Божественного Провидения, так как поверил в пророчество о гибели.
Часть II
Четырнадцать строк второй части пушкинского сюжета следуют сюжету следующей части «Пути паломника» за исключением образного описания бедствия с мотивом «ветров» и «пламени». Благой отмечал, что «в английском подлиннике слова “ветры” нет, там говорится лишь о “небесном огне” (“fire from heaven”); в то же время это слово и именно в таком его употреблении (во множественном числе), думается, не случайно перекликается с мотивом мятежных “ветров” в “Медном всаднике”. <…> Ветер в поэме - стихия мятежа; именно он бросает на город Неву», - пишет исследователь [3, с. 64].
«Сила ветров от залива» в «Медном всаднике» - это ветры с Запада, залив на западе Петербурга. В «Страннике» ветры и пламя - это две стихии, из-за которых город «в угли и золу вдруг будет обращен» [ст. 20]. У Беньяна. город «истреблен будет огнем небесным». Огонь с неба - это кара, которая постигла Вавилон. У Пушкина главное не новозаветная аллюзия, а отсылка к Мицкевичу, призывающему Запад к борьбе против России. Это и есть «ветры», которые грозят катастрофой и раздувают «пламя» вражды. Если обратиться к творческому противостоянию Мицкевича и Пушкина, то в «Отрывке» «с запада весна придет к России» («Памятник Петру Великому»), а с «полярных льдов» приходят «вихри» («Олешкевич»). В «Медном всаднике» «бури» и «ветры от залива» (с запада) преграждают Неве путь к морю и приносят катастрофу, а на севере, в «Нормандии», спокойно «блестят снега» (в рукописи стихотворения «Осень (Отрывок)» [24, III, с. 917]).
Строка «Идет! уж близко, близко время» [ст. 18] также не опирается на английский источник. Она связана с мистическими видениями Олешкевича о наступлении на город Божьей кары.
Слышу!.. там!.. вихри... уже подняли головы
С полярных льдов, как морские чудовища,
Уже сделали себе крылья из тучи,
Сели на волны, сняли с них оковы.
Слышу!.. уж морская пучина разнуздана.
Уже вздымает влажную шею под облака,
Уже... еще лишь одна цепь удерживает.
Но скоро ее раскуют... слышу удары молотов... [20, с. 141]
Благой, сравнивая героя «Странника» с Пушкиным, полагал, что гибель города «неизбежна» и «заслуженна» [3, с. 164], так как поэт написал: «наш город пламени и ветрам обречен» [ст. 19]. Странник в какой-то степени, действительно, сам поэт - но только если бы он стал проводником пророчеств Олешкевича и обвинений Мицкевича. Пушкин же этими «пророческими» словами («Идет! уж близко, близко время») иронизировал над претензией польского поэта с помощью апокалиптических метафор решать историческую судьбу Петербурга и империи, а также над его высокомерным судом над собой, как над предателем. Пушкин попытался посмеяться и над тем, что странник принял за Божественное откровение пророчества, взятые Олешкевичем из Писания, как из гадательной книги.
На скрытой иронии построен патетический монолог странника перед женой и детьми, которые не понимают, почему он стонет, повторяя слова из Апокалипсиса, в то время, как никакой реальной катастрофы не произошло. Странник, однако, охвачен предчувствием надвигающегося бедствия и переживает апокалиптическое видение. Он не может скрыть мрачные мысли, скорбь и ужас, в которые погружается, и мучает домашних истошными воплями. Гиперболически описывая реакцию странника на пророчество, Пушкин создает атмосферу пандемониума (адского шума), представляя героя не пророком, а помешанным в глазах семьи.
Часть III
Третья часть стихотворения проходит под знаком «враждебного жара болезни» и формально следует сюжету Беньяна, оставляя без внимания строки, в которых Christian читает и молится, оплакивая свое бедствие. В свой текст поэт привносит слова или использует образы, усиливающие впечатление о безумии странника: «болезни жар враждебный» [ст. 26], они «от крика» (не слов) «утомились» [ст. 37], «дикий плач» [ст. 39]. Пушкин опускает недоумение Беньяна, что домашние не выразили соболезнования герою, но добавляет две последние строки о том, какое впечатление производят его крики: «докучливость» «безумного», только «суровый врач» может ему помочь [ст. 39-40]. Он добавляет слова «правый путь» [ст. 34], выражающие точку зрения домашних. («Они с ожесточеньем меня на правый путь <…> старались обратить» [ст. 33-35]). В английском тексте «правого пути» в данном месте нет. «Правым путем» назван весь путь пилигрима в русском переводе оригинального названия повести Беньяна издания 1782 г. [3, c. 50, прим. 2]. У Беньяна герой просвещен «книгой» и несомненно прав, так как осознал свою греховную жизнь. У Пушкина - правы домашние, пытаясь привести в чувство и вразумить невменяемого странника.
Напрашивается и еще одна аналогия, параллельная образным противопоставлениям «Отрывок» - «Медный всадник» - «Cтранник». В «Олешкевиче» сказано, что «божий гнев» близится: стихию сдерживает «одна лишь цепь» [20, с. 141]. Нева в «Медном всаднике», не совладав ночью с «буйной дурью» ветров, утром под их натиском «на город кинулась. Пред нею Все побежало» [23, IV, с. 279]. Теперь нечто подобное происходит со странником. «Скорбь час от часу его стесняла боле» [ст. 13], и ночь не принесла ему облегчения. Но еще одна лишь цепь - его «домашние» сковывают действия героя. Совершив побег, он порывает и эту «цепь» - то есть разрывает рабские «оковы», которые в «мицкевичском подтексте» препятствуют Свободе, и «больная» стихия (безумие, а не Свобода) окончательно заполонит героя после побега. (У Беньяна близкие также препятствуют пути героя к спасению; они еще не осознали свою греховную жизнь и могут отторгнуть христианина от Бога).