
(1915)
К
ак бы тонко и любовно ни анализировали и ни
разъясняли рассказ, музыкальную пьесу, картину,
всегда найдется ум, оставшийся безучастным, и спина,
по которой не пробежит холодок.
тайну
всех вещей», — печально говорит себе и Корделии ко-
роль Лир
1
, и таково же мое предложение всем, кто
всерьез принимает искусство. У бедняка отняли пальто
(«Шинель» Гоголя), другой бедняга превратился в жука
(«Превращение» Кафки) — ну и что? Рационального
ответа на «ну и что?» нет. Можно отвлечься от сюжета и
выяснять, как подогнаны одна к другой его детали, как
соотносятся части его структуры, но в вас должна быть
какая-то клетка, какой-то ген, зародыш, способный за-
вибрировать в ответ на ощущения, которых вы не можете
ни определить, ни игнорировать. Красота плюс жалость —
вот самое близкое к определению искусства, что мы
можем предложить. Где есть красота, там есть и жалость
по той простой причине, что красота должна умереть:
красота всегда умирает, форма умирает с содержанием,
мир умирает с индивидом. Если «Превращение» Кафки
представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомо-
логической фантазией, я поздравляю его с тем, что он
вступил в ряды хороших и отличных читателей.
Я хочу поговорить о фантазии и реальности и об их
взаимоотношении. Если мы примем рассказ «Странная
история доктора Джекила и мистера Хайда» за аллего-
Шекспир «Король Лир» Акт V, сцена 3 — Перевод В Голышева

326 ВЛАДИМИР НАБОКОВ
рию — о борьбе Добра и Зла в человеке, — то аллегория
эта ребяческая и безвкусная. Для ума, усмотревшего
здесь аллегорию, ее театр теней постулирует физические
события, которые здравый смысл считает невозможны-
ми; на самом же деле в обстановке рассказа, если
подойти к ней с позиций здравого смысла, на первый
взгляд ничто не противоречит обычному человеческому
опыту. Я, однако, утверждаю, что при более присталь-
ном взгляде обстановка в рассказе противоречит обыч-
ному человеческому опыту, и Аттерсон, и остальные
люди рядом с Джекилом в каком-то смысле не менее
фантастичны, чем мистер Хайд. Если мы не увидим их
в фантастическом свете, очарование исчезнет. А если
уйдет чародей и останутся только рассказчик и учитель,
мы очутимся в неинтересной компании.
История о Джекиле и Хайде выстроена красиво, но
это старая история. Мораль ее нелепа, поскольку ни
добро, ни зло практически не изображены — в них
предлагается поверить, и борьба идет между двумя пус-
тыми контурами. Очарование заключено в искусстве
стивенсоновской вышивки; но хочу заметить, что, по-
скольку искусство и мысль, манера и материал нераз-
делимы, нечто подобное, наверное, присутствует и в
структуре рассказа. Будем, однако, осторожны. Я все-
таки думаю, что в художественном воплощении этой
истории, — если рассматривать форму и содержание по
отдельности, — есть изъян, несвойственный «Шинели»
Гоголя и «Превращению» Кафки. Фантастичность ок-
ружения — Аттерсон, Энфилд, Пул, Лэньон и их Лон-
дон не того же свойства, что фантастичность хайдизации
доктора Джекила. Есть трещина в картине, отсутствие
единства.
«Шинель», «Доктор Джекил и мистер Хайд» и «Пре-
вращение» — все три произведения принято называть
фантазиями. На мой взгляд, всякое выдающееся произ-
ведение искусства — фантазия, поскольку отражает не-
повторимый мир неповторимого индивида. Но, называя
эти истории фантазиями, люди просто имеют в виду,
что содержание историй расходится с тем, что принято
называть реальностью. Попробуем же понять, что такое
реальность, дабы выяснить, каким образом и до какой
степени так называемые фантазии расходятся с так

ФРАНЦ КАФКА 327
называемой реальностью. Представим себе, что по од-
ной и той же местности идут три разных человека.
Один — горожанин, наслаждающийся заслуженным от-
пуском. Другой — специалист-ботаник. Третий — мест-
ный фермер. Первый, горожанин, — что называется
реалист, человек прозаический, приверженец здравого
смысла: в деревьях он видит
деревья,
а карта сообщила
ему, что эта красивая новая дорога ведет в Ньютон, где
можно отлично поесть в погребке, рекомендованном
ему сослуживцем. Ботаник смотрит вокруг и восприни-
мает ландшафт в точных категориях жизни растений, в
конкретных видовых терминах, характеризующих те или
иные травы и деревья, цветы и папоротники; мир флег-
матичного туриста (не умеющего отличить дуб от вяза)
представляется ему фантастическим, смутным, призрач-
ным, подобным сновидению. И наконец, мир местного
фермера отличается от остальных двух тем, что он
окрашен сильными эмоциями и личным отношением,
поскольку фермер родился здесь, вырос и знает каждую
тропку: в теплой связи с его будничным трудом, с его
детством — тысяча мелочей и сочетаний, о которых те
двое — праздный турист и систематик-ботаник — даже
не подозревают. Нашему фермеру неведомо, как соот-
носится окружающая растительность с ботанической
концепцией мира — ботанику же невдомек, что значат
для фермера этот хлев, или это старое поле, или тот
старый дом под тополями, погруженные, так сказать, в
раствор личных воспоминаний, накопленных за целую
Таким образом, перед нами три разных мира — у
этих обыкновенных людей разные
реальности;
и ко-
нечно, мы можем пригласить сюда еще много кого:
слепца с собакой, охотника с собакой, собаку с хозяи-
ном, художника, блуждающего в поисках красивого
заката, барышню, у которой кончился бензин... В каж-
дом случае этот мир будет в корне отличаться от осталь-
ных, ибо даже самые объективные слова: «дерево»,
«дорога», «цветок», «небо», «хлев», «палец», «дождь» —
вызывают у них совершенно разные ассоциации. И эта
субъективная жизнь настолько интенсивна, что так на-
зываемое объективное существование превращается в
пустую лопнувшую скорлупу. Единственный способ

328 ВЛАДИМИР НАБОКОВ
вернуться к объективной реальности таков: взять эти
отдельные индивидуальные миры, хорошенько их пере-
мешать, зачерпнуть этой смеси и сказать: вот она,
«объективная реальность». Можно почувствовать в ней
привкус безумия, если поблизости прогуливался сума-
сшедший, или совершенно изумительного вздора, если
кто-то смотрел на живописный луг и воображал на нем
миленькую пуговичную фабрику или завод для произ-
водства бомб; но в целом эти безумные частицы затеря-
ются в составе объективной реальности, который мы
рассматриваем в пробирке на свет. Кроме того, эта
«объективная реальность» будет содержать нечто, выхо-
дящее за рамки оптических иллюзий или лабораторных
опытов. Она будет содержать элементы поэзии, высоких
чувств, энергии и дерзновения (тут ко двору придется и
пуговичный король), жалости, гордости, страсти и —
мечту о сочном бифштексе в рекомендованном ресто-
ранчике.
Так что, когда мы говорим «реальность», мы имеем
в виду все это в совокупности — в одной ложке —
усредненную пробу смеси из миллиона индивидуальных
реальностей. Именно в этом смысле (человеческой ре-
альности) я употребляю термин «реальность», рассмат-
ривая ее на фоне конкретных фантазий, таких, как миры
«Шинели», «Доктора
и мистера Хайда» или
«Превращения».
В «Шинели» и в «Превращении» герой, наделенный
определенной чувствительностью, окружен гротескны-
ми бессердечными персонажами, смешными или жут-
кими фигурами, ослами, покрасившимися под зебру,
гибридами кроликов с крысами. В «Шинели» челове-
ческое содержание героя — иного рода, нежели у Гре-
гора в «Превращении», но взывающая к состраданию
человечность присуща обоим. В «Докторе Джекиле и
мистере Хайде» ее нет, жилка на горле рассказа не
бьется, не слышно этой интонации скворца: «Не могу
выйти, не могу выйти», берущей за душу в стерновской
фантазии «Сентиментальное путешествие».
Да, Стивенсон посвящает немало страниц горькой
участи Джекила, и все-таки в целом это лишь перво-
классный кукольный театр. Тем и прекрасны кафкиан-
ский и гоголевский частные кошмары, что у героя и

ФРАНЦ КАФКА 329
окружающих нелюдей мир общий, но герой пытается
выбраться из
сбросить маску, подняться над этим
миром. В рассказе же Стивенсона нет ни этого единст-
ва, ни этого контраста. Аттерсоны, Пулы, Энфилды
преподносятся как обыкновенные, рядовые люди; на
самом деле эти персонажи извлечены из Диккенса и
представляют собой фантомы, не вполне укорененные
в стивенсоновской художественной реальности, так же
как стивенсоновский туман явно выполз из мастерской
Диккенса, дабы окутать вполне обыкновенный Лондон.
В сущности, я хочу сказать, что волшебное снадобье
Джекила более реально, чем жизнь Аттерсона. Фан-
тастическая тема Джекила-Хайда
по
замыслу должна
была контрастировать с обыкновенным Лондоном, а на
самом деле контрастируют готическая средневековая
тема с диккенсовской. И расхождение это иного поряд-
ка, чем расхождение между абсурдным миром и трога-
тельно абсурдным Башмачкиным или между абсурдным
миром и трагически абсурдным Грегором.
Тема Джекила-Хайда не образует единства с ее ок-
ружением, ибо фантастичность ее иного рода, чем фан-
тастичность окружения. В Джекиле, по существу, нет
ничего особенно трогательного или трагического. Мы
восхищаемся великолепным жонглированием, отточен-
ностью трюков, но эмоционально художество не пуль-
сирует, и доброму читателю глубоко безразлично, кто
возьмет верх — Хайд или Джекил. Однажды, когда трез-
вомыслящий, но несколько поверхностный француз-
ский философ попросил глубокомысленного, но темного
немецкого философа Гегеля изложить свою мысль сжа-
то, Гегель отрезал: «Такие предметы нельзя изложить ни
сжато, ни по-французски». Не углубляясь в вопрос, прав
был Гегель или нет, попробуем все же определить в двух
словах разницу между историей в кафкианско-гоголев-
ском роде и историей стивенсоновской.
У Гоголя и Кафки абсурдный герой обитает в абсурд-
ном мире, но трогательно и трагически бьется, пытаясь
выбраться из него в мир человеческих существ — и
в отчаянии. У Стивенсона ирреальность героя
иного характера, нежели ирреальность окружающего
мира. Это готический персонаж в диккенсовском окру-
жени: он тоже бьется, а затем умирает, но к нему мы