благополучно, Глеб Иванович с лукавым видом послал фигуре за окном воздушный поцелуй и тихо сказал:
-- Спит!..
Фигура за окном исчезла. Я окончательно пришел в себя и сообразил, что Глеб Иванович опять совершил экскурсию на "откос".
--Вот вы как, Глеб Иванович,-- сказал я.-- А обещали лечь пораньше.
--Д-да... вот видите... Грешный человек... в окно... Ничего! Я сейчас лягу. Спите... Хотелось поговорить еще кое о чем. Удивительная девушка.
Однако сам он лег не сразу. Он сообщил мне, что у осетинки в Сызрани ребенок, и она своим пением зарабатывает на его содержание... Говорил он тихо, как будто про себя, и я начал дремать. Сквозь дремоту долго еще я видел фигуру Глеба Ивановича, сидевшего на постели с папиросой. Папироса все удлинялась; огонек ее, вспыхивая, освещал глубокие, сосредоточенные глаза и выразительное лицо Успенского.
-- Да... |
Вот... |
Ребеночек... |
А она тут поет, до самой зари |
... Человека |
захватит |
|
какая-нибудь этакая шестерня |
... И ломает, и ломает всего... |
Что же тут |
челюсть? |
|||
А я вот думаю: челюсть-то... |
она иной раз еще спасет |
... Будь эта, вот, |
хромая, |
|||
итальянка-то, поаккуратнее... |
Да тут, в этом аду... |
Господи боже!.. Давно бы ее |
||||
закрутило |
... |
|
|
|
|
|
Я зажег спичку и посмотрел на часы.
--Глеб Иванович, голубчик! Ведь уже три часа. А завтра на пароход в девять.
--Сейчас, сию минуту... Лягу... непременно... Я только говорю: челюсть-то эта пустяки!.. Подлость тут наша, а не челюсть... И это надо понимать, писать, говорить... Общество... все мы... а не челюсть... не челюсть... Нет, не челюсть...
И долго еще в темной комнате виднелся вспыхивающий огонек его папиросы и слышались отрывочные горькие замечания.
IV
На следующее утро мы приехали на пристань рано. Утро опять было чудесное, свежее. Пароход стоял у пристани, но свистка еще не было. Когда пришлось брать билеты, Глеб Иванович пошарил в карманах, заглянул в кошелек и, как-то виновато улыбнувшись, сказал с легким удивлением:
-- А ведь у меня денег-то... уже и нет.
Мы это предвидели, и потому, не ожидая этого признания, Н. Ф. уже стоял у кассы, чтобы взять Глебу Ивановичу пароходный билет. Такие истории должны были случаться с Успенским очень часто. В следующем году он писал мне, между прочим: "были у меня и двести рублей, и еще двести, и еще триста, но все исчезло в тот момент, как только появлялось в руках. Долгов в деревне накопилась тьма -- едва выбрался оттуда... Говорят, есть какие-то новые бумажки и будто бы они были у меня в руках, но я решительно не видал их,-- знаю, что мелькало что-то синее или красное"... Он сознавал в себе эту черту и иной раз отзывался о ней с легким юмором, как будто говорил о другом человеке. Но это было, так сказать, -- вообще. В частности же, каждый раз, когда у него бывали деньги, он относился к ним с самым непосредственным равнодушием; и это ставило его нередко в невозможные, порой очень тяжелые положения.
--Ну, вот и отлично! -- весело сказал он, получив от Н. Ф. билет. -- Просто превосходно. Я вам непременно вышлю из Петербурга... А теперь мне бы еще...
десять рублей.
--Мало, Глеб Иванович,-- сказал я.-- Ведь далеко.
--Нет! Десять ровно. Я знаю... Я дам телеграмму, мне вышлют туда-то.
Мы не спорили, но вместо десяти рублей сунули Глебу Ивановичу в карман столько, сколько, по нашему мнению, должно было бы хватить на обычные путевые расходы.
На верхней палубе парохода ожидали уже две певицы из вчерашнего хора: осетинка и молодая девушка, почти ребенок, которую регентша, по-видимому, взяла под свое особое покровительство. Обе были одеты скромно и производили очень приятное впечатление. К Глебу Ивановичу они относились с какой-то особенной почтительностью, и радость, сверкнувшую в их глазах, когда он подходил к ним, можно понять, если представить себе обычный тон обращения публики с этими бедными созданиями... Хор был сравнительно приличный, но существование женщины даже в самом "приличном" хоре представляет только тщетные усилия удержаться на наклонной плоскости. Ежегодно ярмарочная хроника отмечает не одну трагедию из этой области, которые мелькают и исчезают на общем фоне ярмарочной жизни. И те
самые люди, которые вчера еще проводили вечер с певицами, забывая всякие "условности",-- сегодня не решаются подойти к ним днем и на глазах у публики...
Глеб Иванович поздоровался с ними просто и радушно. То, что составляло их жизнь,-- являлось его болью, его страданием, предметом его неугомонной мысли, и это давало какой-то особенный тон их взаимным отношениям. Обычные расспросы равнодушных людей, бередящих и без того болящие раны,-- без сомнения, являются для этих бедных девушек новым источником нравственных страданий, и они защищаются от них по-своему: никогда они не говорят своих настоящих имен, друг друга называют вымышленными и каждому любопытному допросчику рассказывают новую свою биографию. Но для Глеба Ивановича это были "настоящие" люди, он уже знал их "настоящую" жизнь и теперь с серьезным сочувствием записывал адрес какой-то сызранской мещанки, у которой находился на воспитании ребенок осетинки. Для них
это было как бы свидание с добрым земляком, случайно встреченным в шумном городе...
Никаких денег они, разумеется, не ждали, и никому бы не пришло в голову предложить их. Мы позвали официанта и, устроившись в уголке, велели принести чайный прибор, так как все приехали сюда без чаю.
Публика прибывала, прогудел первый свисток.
К столику, за которым сидела наша небольшая компания, подошла какая-то старушка, маленькая, худая, с колющими бегающими глазами, в черном платье и темном платке, повязанном по-скитски, в роспуск. Она поклонилась нам всем и, называя девушек красавицами-прынцессами, стала просить денег. Она едет к Иоанну Кронштадтскому и просит на дорогу. Голос у нее был ханжески-фальшивый и неприятный. В словах "красавицы"
и"прынцессы", которые она адресовала певицам, слышалась скрытая двусмысленность
иосуждение.
Глеб Иванович как-то особенно насторожился и торопливо сунул ей серебряную монету. Она быстро схватила ее и отошла к другой группе, но в это время младшая певица засмеялась: у старухи из-под темной короткой юбки мелькнули желтые туфельки на высоких каблуках. Эти туфли, при костюме черницы-богомолки, производили, действительно, странное впечатление. Вероятно кто-нибудь просто подарил их старухе, но молодая девушка с наивной бестактностью сказала:
-- Господи! Точно у танцовщицы!
Старушка повернулась, смерила девушек пристальным, колющим взглядом и стала опять приближаться к столу, не спуская с юных грешниц своих строгих маленьких глазок. Девушки сразу притихли, а она не знала, которая из них оскорбила ее своим замечанием. Наконец, она почему-то остановилась на осетинке.
-- Нет, прынцесса моя,-- сказала она зловещим голосом,-- я не танцовщица, я богомолка. А тебе, миленькая, я скажу судьбу. Денег ты наживешь, ох, много! А прожить-то вот, прожить... и не успеешь...
Осетинка сразу побледнела. Старушка хотела сказать еще что-то, но в это время Глеб Иванович, до тех пор смотревший на всю сцену со вниманием художника,-- понял ее значение и поднялся с места.
-- Вот ведь, какая ты злая старушонка,-- сказал он, заступая богомолке дорогу,-- денег тебе мало дали? На вот, возьми, возьми... вот! И иди себе... куда тебе надо...
Он сунул ей бумажку с таким видом, как будто это было орудие казни. Старушонка
быстро схватила деньги и скрылась...
Перед самым отходом парохода к нам подошел какой-то субъект мещанского вида, в картузе и порыжевшем старом суконном пальто. Он вчера приехал в Нижний вместе с Глебом Ивановичем, между ними завязались уже какие-то нам непонятные отношения, и, по-видимому, встреча на этой пристани была не случайна. Мещанин ехал в третьем классе и очень обрадовался, разыскав Успенского в нашем уютном уголке.
-- Вот и отлично,-- говорил ему Успенский,-- вот и превосходно. Мы с вами, значит, еще потолкуем дорогой. А теперь я вот тут... с знакомыми людьми.
Незнакомец успокоенный удалился.
-- Превосходный человек,-- объяснил мне Глеб Иванович.-- Просто замечательный...
И какую над ним устроили подлость...
Последний свисток прервал рассказ об этой подлости, и через несколько минут пароход отошел от пристани, унося от нас Глеба Ивановича. Помню, я тогда заметил какое-то особенное изящество всей его фигуры. Рассеянный, не от мира сего, не думающий о себе,-- он как-то всегда, инстинктивно, непроизвольно умел сохранить это прирожденное изящество во всем, что к нему относилось.
Когда пароход повернулся, я еще раз увидел Успенского, сходившего вниз по лесенке. И мне показалось, что с ним шел человек, над которым "была сделана большая подлость"... На пристани, долго глядя вслед пароходу, стояли мы все, и среди нас две певички с "откоса". Знали ли они, с кем свели знакомство, имели ли представление о том, что этого человека знала и любила вся образованная Россия? Не думаю. Это были простые, необразованные девушки, которых жизненные невзгоды, собственная беззащитность и красота (челюсти у них обеих действительно были, как говорил Глеб Иванович, вполне "аккуратные") кинули на этот путь, покатый и скользкий. Обе они пытались еще удержаться и надеялись, что удержатся на наклонной плоскости. И я уверен, что как бы ни сложилась их дальнейшая судьба,-- эта встреча с человеком, у которого были такие глубокие и любящие глаза, такая странная речь, к которому все относились с таким, может быть, не вполне понятным для них уважением и которого они провожали, как своего доброго знакомого в это утро,-- осталась в их памяти светлым пятнышком, совершенно "особенным" в обстановке их нерадостной жизни...
V
История этого дня имела некоторое своеобразное продолжение.
Я знаю, что Глеб Иванович путешествовал много и всегда один; значит, он как-то справлялся со всеми условиями путешествия. Но меня всегда это удивляет, когда я вспоминаю его младенческую непрактичность и его отношение к деньгам, как к безразличному сору...
Во всяком случае данное путешествие закончилось не совсем обычным образом. Денег ему не хватило. Имел ли на это обстоятельство какое-нибудь влияние человек, над которым была "сделана подлость", или опять встречались другие люди, другие итальянские мальчишки и зловещие старухи, которых нужно было наказывать подачками денег, только уже в Калаче или Царицыне -- не помню) случилась катастрофа: нужно было взять билет, а денег не оказалось ни копейки... Глеб Иванович сам рассказывал мне впоследствии об этом эпизоде, при чем его рассказ, юмористический и простодушный вместе, удивлял меня опять смесью детской наивности и тонкой улыбки над ней, совмещавшихся странным образом в одном и том же лице.
--Да... вот... Так как-то вышло. Смотрю: нет! Окончательно ничего! А тут один поезд уже ушел, пока я сводил свой бюджет... Другой, пожалуй, уйдет.
--И что же?
--Да вот видите: свет не без добрых людей... Сторож выручил.
Оказалось, что, когда бюджет был сведен, Глеб Иванович не нашел сделать ничего лучшего, как поставить свой чемодан к стене, усесться на него и ждать событий или вдохновения. Так он просидел отход одного поезда. Когда народ начал набираться к другому, он все сидел на чемодане, наблюдая вокзальную толпу, чем обратил внимание служащего, стоящего у двери. Его обязанность состояла в том, чтобы открывать и закрывать двери и по пути наблюдать за публикой, чтобы не случалось каких-нибудь неблагополучий. Мало ли всякого народу в толпе! Среди этих наблюдений он не мог, разумеется, не заметить странного изящного господина, в коричневом пальто и серой поярковой шляпе, неподвижно сидевшего на чемодане.
--Что вы, господин, сидите? Ведь поезд-то опять уйдет,-- сказал он.
--Уйдет,-- ответил Глеб Иванович с фаталистической уверенностью.
--Так что же вы?
--Ничего, брат, не поделаешь! Денег нет...
--Украли?.. Так вам бы заявить...
--Нет... не то чтобы украли... Просто нет... нету, понимаешь... Не хватило.
--А сколько не хватает-то?
--Да рублей десять бы нужно... Да, десять рублей (почему-то эта цифра легче всего приходила в голову Глебу Ивановичу).
--А куда ехать?
--Еду я в N.
--А сколько же у вас есть?
--Да вот видишь: ничего нету... Окончательно, ни копейки, ни одной...
Сторож смерил его удивленным взглядом и сказал, переходя на ты:
--Чудак! Как же ты до N доедешь на десять рублей, когда билет стоит пятнадцать? Да, скажем, хоть три рубля на харч, да на извозчика. Прямо говори: тебе нужно восемнадцать серебра.
--Да, да... именно выходит, что восемнадцать...
--Ну, вот что я тебе скажу...
Бывали ли уже такие случаи с этим наблюдательным человеком, много лет изучавшим людскую толпу у своей двери, или опять это нужно приписать особому впечатлению наружности Успенского, только сторож самым деятельным образом вошел в интересы странного незнакомца. Он взял ему билет и дал на руки три рубля. Справедливость требует сказать, что к сумме долга он прибавил два рубля вознаграждения за свои хлопоты и в обеспечение уплаты оставил себе чемодан. Они условились, что Глеб Иванович пошлет ему деньги, в том числе и на пересылку чемодана, а сторож пришлет чемодан багажом на нижегородский вокзал, так как Успенский опять предполагал побывать в Нижнем. Конечно, всего проще было бы прислать чемодан на мое имя, но Глеб Иванович как-то "не догадался".
Деньги он послал вскоре же из Москвы, где мы с ним встретились, а поездку в Нижний отменил.
--Ну, Глеб Иванович,-- пропал ваш чемодан,-- сказал я. -- Сторож, разумеется, оставит у себя и восемнадцать рублей, и чемодан.
--Нет! -- с уверенностью сказал Успенский.-- Не такой человек... Просто превосходный человек. Наверное уже выслал, и накладная, пожалуй, уже на почте. Получите, пожалуйста!
И действительно, вернувшись в Нижний, я справился на почте и узнал, что есть
заказное письмо на имя Глеба Ивановича из Калача или Царицына, но... мне его не могли выдать без доверенности. На вокзале оказался чемодан, которого опять я не мог получить без квитанции. А Глеб Иванович и по возвращении из своего путешествия все не посылал доверенности. По моей просьбе удержали письмо, и лично, при свидании в Петербурге я получил от Успенского обещание: "Пришлю, непременно! Вот увидите". Только в январе следующего (1888-го) года пришла, наконец, нотариальная доверенность от "домашнего учителя" Успенского. "Сегодня,-- писал мне Глеб Иванович 18 января,-- послал я вам доверенность на получение моего хоботья, но кажется переврал адрес... Посылаю это письмо на удачу...
Хламье мое пусть лежит у вас столько, сколько оно захочет"...
Однако, когда я опять справился на почте, то оказалось, что письма уже нет, а на вокзале, "неизвестно кому принадлежавший чемодан с бельем, носильным платьем и пальто" -- был продан с аукциона.
На Глеба Ивановича печальная судьба чемодана не произвела ни малейшего впечатления. Несколько раз он вспоминал только, что остался должен нам за билет...
"Непременно пришлю",-- прибавлял он при этом... От одного человека, говорившего о слабостях Глеба Ивановича, я слышал, между прочим, что он был не всегда аккуратен в уплате долгов... Фактически это, может быть, было верно, как и то, что Успенский пил вино... Но этот упрек показывает только, что говоривший не имел ни малейшего понятия об Успенском. Быть всегда аккуратным в уплате всех этих маленьких долгов для него было так же трудно, как не отдать всего, что у него было, первому встречному. И это так же мало касается оценки этого человека, как и толки об алкоголизме...
Но что эта черта -- пренебрежение к деньгам и нерасчетливость -- страшно вредила Успенскому, вынуждая к труду для заработка, -- это, к сожалению, верно.
VI
Описанный выше приезд Успенского остался в моей памяти самым светлым воспоминанием, свободным еще от жутких опасений последующих годов. Правда, в нем была уже и тогда эта тревожная печаль, эта неотвязность болящих и грустных мыслей, эта особенная чуткость, которая даже общим понятиям придавала для него силу и боль реальных ощутительных явлений. Но я не знал его иным, и все это казалось почти нормальным состоянием человека, уже в юности плакавшего без видимых причин и содрогавшегося при всяком напоминании о прежней дореформенной среде и прежней жизни... Правда, к чувству умиления, вызываемому этой удивительной человеческой особью, уже порой присоединялось смутное опасение, как бы предчувствие, что такая впечатлительность и такая жизнь не может быть прочной. Но это было именно только смутное предчувствие, делавшее симпатию к нему близко знавших его людей чуткой и опасливой. Но сам он бывал еще оживлен, остроумен, весел, много работал, и наши тревоги смолкали.
В следующий приезд в Нижний зловещие признаки выступали уже заметнее. Выражение лица было более страдальческое; он жаловался на галлюцинации обоняния и потерю вкуса.
-- Ничего не ощущаю... точно шапку солдатскую жуешь,-- по-своему причудливо выражал он это ощущение. Его особенный юмор, которым природа наделила его в таком изобилии и который, быть может, один долго служил противоядием печали, разъедавшей эту чуткую душу, -- вспыхивал все реже, а печаль выступала все острее и ощутительнее. Впечатлительность как будто еще обострялась, или сила сопротивления слабела...
Из этого периода мне вспоминается один небольшой эпизод. Войдя в мой кабинет, он увидел над столом большой литографированный портрет Л. Н. Толстого.
-- Что это значит? -- спросил он, указывая глазами на портрет. Это был период, когда великий писатель находился в полемическом фазисе "непротивления", когда из-под его пера появилась сказка об Иване-дураке и другие рассказы той же серии, из-за которых еще не развернулась новая эволюция этого беспокойного и могучего духа.
Я ответил Глебу Ивановичу -- перед чем именно я преклоняюсь в этом человеке. Он долго и задумчиво смотрел своими печальными глазами в суровые черты портрета и потом сказал: