Для пояснения этого момента обратимся к осмыслению тоталитарной амнезии, с одной стороны, в художественных образах Дж. Оруэлла, а с другой -- в удивительно созвучных с ними научных понятиях Х. Арендт.
В текстах Оруэлла первейшим средством организации забвения выступает толкование прошлого в духе актуальной политики, которая этому прошлому, как и живой памяти о нем, грубо противоречит. Так, Стукач-пропагандист из «Скотного двора» постоянно продуцирует аргументы и нарративы, которые семантически «склеивают» прошлые слова-заповеди с грубо противоречащими им актуальными решениями властей. Но важно, чтобы это «постфактическое» толкование не получало конкуренции со стороны других интерпретаций. Поэтому рядом с фигурой Стукача всегда находятся свирепые псы вождя-Наполеона, готовые растерзать любого носителя альтернативного мнения. Но это принятие еще не есть амнезия. Чтобы полностью усыпить память, надо еще больше ослабить логику и вообще всю когнитивную сферу. На это работают прочие средства организации забвения: упрощение вдалбливаемой безальтернативной доктрины («семь заповедей можно свести к одному постулату» [18, с. 27] и тем самым забыть заповеди) и вездесущность ее безудержного повторения. Языком аллегорических образов Оруэлл высказывает ту же мысль, что и авторы «Диалектики Просвещения» [14, S. 156] -- мысль о власти нейролингвистических способов управления аудиторией: «монотонии» и «фото- логического доказательства» (хотя немецкие философы стремились передать суть амнезии «позднего капитализма», а не сталинского тоталитаризма, как Оруэлл).
Наконец, сюда добавляется самый грубый прием организации забвения: переписывание прошлых текстов и размещение в сознании альтернативной памяти о вымышленных событиях. Вместе с другими приемами данное мошенничество срабатывает: изощренная герменевтическая аргументация с подкрепляющим ее террором и принципом «товарищ Наполеон (или Большой Брат) всегда прав» провоцирует акторную амнезию. Причем амнезия рождается здесь, заметим, не у грядущих поколений, а у свидетелей прошлого, на глазах которых оно переписывается (забывается). Персонажи «Скотного двора» воспринимают альтернативный факт (подкорректированные заповеди в роли первоначальных) как реальность, которую они «забыли», а теперь как бы «вспомнили». Так работает инсталлированная память. Она не предлагает себя как реальность, в которую просят поверить; она предъявляет себя как свидетельство когнитивной неполноценности ее реципиентов. («Стукачу быстро удалось убедить, что их подводит память» (Курсив мой. -- С. П.) [18, c. 57]). Успешное функционирование такой «нейролингвополитики памяти» означает, что властью реализована общая формула социальной амнезии: «Прошлое подчищено, подчистка забыта, ложь стала правдой» [18, c. 136].
В данной формуле уже заложена взаимообусловленность снижения мнемонических и прочих когнитивных способностей акторов. И собственно амнестический эффект связан здесь не столько с альтернативным нарративом, сколько с разрушением (обесцениванием) нарративной формы как таковой, чему в существенной мере способствует террор. Британский политолог П. Веровчек (P. Verovsek), называя тоталитаризм (со ссылкой на Х. Арендт) «организованным забвением» (organized oblivion), замечает, что «забывчивость, необходимая для тоталитаризма как на уровне индивида, так и на уровне сообщества, создает разрыв в повествовательной нити, связующей прошлое с будущим» [19, р. 399].
Акцентируем различие организованного забвения и акторной амнезии в художественной концептуализации данной темы у Оруэлла: амнезия («зыбкость прошлого» как дополнение к «двоемыслию») коррелирует с террором в отношении «распыленных, а следовательно, никогда не существовавших людей» [18, с. 99, 111]. Х. Арендт сходным образом говорит о тоталитарных «рвах забвения», подчеркивая, что «террор принуждает к забвению» [20, с. 575]. В «Банальности зла» Арендт отмечает «дырявую память» Адольфа Эйхмана, усматривая в этом не симуляцию, а реальную деградацию данной когнитивной способности нацистского функционера. Память Эйхмана, по словам Х. Арендт, уподобляется записи на пленку, существующей как бы независимо от мыслительного процесса, или подобна «складу, забитому историями самого худшего типа» [21, с. 131]. Это звучит как вольная цитата из характеристики памяти оруэлловского героя из «1984»: «Память старика была просто свалкой мелких подробностей» [18, с. 149].
Но превращение памяти в «свалку» есть первый шаг к ее ослаблению. Неслучайно известные немецкие историки Ян и Алейда Ассманы квалифицируют такое когнитивное состояние и как забвение путем «складирования» [22, с. 23], и как «накопительную память» [23, с. 55]. Немецкий медиавед Н. Аскитас (N. Askitas) резонно советует в этой связи специально подумать о разнице между складированием/накоплением (storing) и собственно запоминанием (remembering) информации, равно как между ее простым удалением и настоящим забыванием [24, p. 136]. Ведь память есть нечто большее, чем простое собрание сведений; она есть избирательное, творческое обращение с информацией, чему как раз способствует нарратив.
Будучи эффектом (нередко нечаянным) сознательного (предписанного, организованного) забывания/забвения, акторная амнезия относится к живой памяти соответствующих индивидов и групп. Когда же мы говорим об амнезии на прошлое, которое становится «преданьем старины глубокой» для последующих поколений, это уже пример не акторной, а структурной амнезии. Поколение как структурный фактор, относящийся не к социальной группе, но группированию, существенно меняет восприятие прошлого, переводя его из разряда живой памяти в статус памяти исторической (объективированной). В свое время М. Хальбвакс заметил, что забвение обществом многих событий «вызвано не желанием забыть их, не антипатией, отвращением или безразличием, а исчезновением тех групп, которые хранили память о них» [25]. Здесь -- истоки феномена, который под именем «поколенческой амнезии» можно считать разновидностью амнезии структурной.
Структурная амнезия как предпосылка формирования социальных идентичностей
Хотя концепт «структурной амнезии» достаточно популярен в научной литературе, употребляется он нестрого и зачастую двусмысленно. В одних случаях структурная амнезия приравнивается к «социальной амнезии», а последняя -- к любым осознанным и целенаправленным актом забвения [26, p. 57]. В других -- описывается еще более абстрактными сентенциями вроде «изобретение нового автоматически означает забывание старого» [27, p. 343]. Между тем важно отдавать себе отчет в том, что делает структурную амнезию собственно амнезией и в чем состоит ее отличие от других типов социальной амнезии.
Заметим, что концепт «структурной амнезии» стал популярным в научной литературе после статьи австралийско-британского антрополога Дж. Барнса (J. Barnes), посвященной коллекции генеалогий в африканском матрилинейном обществе [28, p. 52]. Но в своей трактовке структурной амнезии Барнс ссылается на более раннюю работу британских антропологов Артура и Джералдин Калвик (A. and G. Culwick), которые определяют данный феномен как ситуацию, при которой «человек склонен помнить только те связи в своей родословной, которые являются для него социально значимыми и которые непосредственно “помещают” его в умы его слушателей» [29, p. 180]. Впрочем, еще Э. Эванс-Причард в своей классической работе о нуэрах обращает внимание на сходную ситуацию, когда «в генеалогические древа включают только важных предков, тогда как на малозначительных предков (т. е. таких, которые не передают своего имени группе потомков) не обращают внимания, и имена их в конце концов забываются» [30, c. 174]. Примечательно, что в заимствованном у Барнса определении структурной амнезии П. Коннертон опускает его заключительную часть, касающуюся слушателей. Между тем здесь речь идет о взаимном признании, для чего как раз и нужны знания, которые суть предмет общей памяти общающихся членов сообщества. Поэтому память участников общения должна быть «выровнена» посредством амнезии как бесследного, безвозвратного выбрасывания из сознания всех препятствующих этому моментов.
Причем не только отдельные люди склонны совершенно забывать социально нерелевантные сюжеты своей родословной, но также целые поколения, страны, сообщества. Так, память о советском опыте «интернационализма» становится неуместной для многих постсоветских стран, охваченных сегодня нациестроительством в условиях этнократических режимов. В этой связи возникает вопрос, не является ли структурная амнезия лишь частным случаем (эпизодом) того забывания, которое Коннертон называет (в качестве отдельного типа) «основополагающим в формировании новой идентичности» [15, р. 62-63]. Этот тип, по словам британского антрополога, предполагает отказ человека от воспоминаний, которые не служат никакой практической цели в поддержании его текущей идентичности и в реализации его актуальных целей. И случай прагматичного переосмысления родства в обществах Юго-Восточной Азии, который приводит сам Коннертон, может одновременно служить типичным примером структурной амнезии в указанном выше смысле.
Немецкий историк А. Ассман анализирует еще один классический случай структурной амнезии -- практику американского «плавильного котла». В нем обретение американской идентичности оплачивается ценой забвения прежней идентичности. Под этим -- подчеркивает А. Ассман -- подразумевается не «предписанное забвение», но амнезия: память о прошлой жизни иммигранта «постепенно тускнеет благодаря национальным ритуалам “плавильного котла”» [31, с. 92], он «сжигает за собой все мосты и начинает жизнь с чистого листа» [31, с. 122].
Важно отметить, что во всех упомянутых случаях структурной амнезии последняя выступает одновременно, с одной стороны, практикой разрушения прежней идентичности, а с другой -- условием формирования идентичности новой. Это очевидно не только в случае американского «плавильного котла». И в условиях высокой степени мобильности между островами в Юго-Восточной Азии, отмечает П. Коннертон, было уже не так важно помнить о предках, оставшихся на других островах, чья идентичность стала неуместной в новых условиях. Вместо этого становится крайне важно создавать родство через формирование новых связей, необязательно кровнородственных. Память о ставшем неудобным родстве сменяется амнезией на это родство. Причем это именно структурная амнезия, а не целенаправленное забывание или предписанное забвение, поскольку речь идет о забывчивости, которая, как подчеркивает Коннертон, не признается ее носителями, будучи лишь постепенной и неявной. На нее не обращают особого внимания, и вместе с тем она необходима, поскольку «является частью активного процесса создания новой и общей идентичности в новой обстановке» [15, р. 63].
Приведенный Коннертоном пример открывает иной (собственно амнестический) аспект того, что Х. Арендт называла «рвами забвения» в тоталитарном обществе. Амнезия есть эффект не только террора, но и высокой социальной мобильности. Эта мобильность сопровождала тоталитарную модернизацию не в меньшей степени, чем «нетоталитарную», -- таков, например, был период индустриализации и коллективизации в СССР. И это рождало амнезию на системы традиционных отношений у бывших подданных Российской империи, формируя новые горизонтальные связи, а вместе с ними -- и новую, советскую гражданско-национальную идентичность. Хотя этот процесс в дальнейшем забуксовал и оборвался развалом СССР, он был вполне осязаемой культурно-политической реальностью, а не только пропагандистским мифом. Амнезия на традиционные связи как эффект высокой мобильности является, по-видимому, необходимым моментом любой национальной мобилизации, особенно гражданского типа, выстраивающейся поверх сложившихся систем групповой лояльности (этнической, религиозной, региональной, языковой и т. д.). Этот момент требует дополнительного изучения, поскольку он недооценивается в националистической идеологии, акцентирующей главным образом аспект памяти в контексте изобретенных традиций или памяти о «протонациональных корнях» современных наций.
амнезия тоталитарный забвение социальный
Заключение
Итак, в зависимости от уровня факторов, вызывающих социальные амнестические эффекты, и с опорой на концептуальные дистинкции Т. Парсонса и Д. Истона мы различаем системный, структурный и акторный типы социальной амнезии. Данная типология позволяет, на наш взгляд, представить социальную амнезию как системный и дифференцированный феномен. Это также значит, что амнезия как тип социальной забывчивости не может трактоваться сугубо негативно -- как некая патология общества, подобно амнезии как медицинскому случаю. Социальная амнезия может как создавать риски для ее носителей, так и открывать новые возможности для успешной адаптации в стремительно меняющемся мире. И как видно из проведенного выше анализа, строго очерченный концепт социальной амнезии намечает целый ряд еще далеко не реализованных исследовательских перспектив, в особенности для политической философии и антропологии. В первую очередь это вопрос о технологиях «нейролингвополитики памяти», продуцирующей амнестические эффекты в контексте «организованного забвения». Данный вопрос становится особо актуальным в новейшую эпоху постправды и беспощадной политкорректности. Не исчерпан и вопрос о месте различных типов амнезии в разрушении и формировании социальных идентичностей. В особенности представляет интерес для дальнейшего изучения роль структурной амнезии как условия строительства наций в эпоху новых медиа.
Литература
1. Berner G. (2018), Forgetful Remembrance. Social Forgetting and Vernacular Historiography of a Rebellion in Ulster, Oxford: Oxford University Press.
2. Lampropoulos A., Markidou V. (2010), Introduction: Configuring Cultural Amnesia, Synthesis: an Anglophone Journal of Comparative Literary Studies, № 2, рр. 1-6.
3. Plate, L. (2016), Amnesiology: Towards the study of cultural oblivion, Memory Studies, vol. 9, № 2, рр. 143-155.
4. Поцелуев С.П. (2020), Амнезия как тип социальной забывчивости: к уточнению концепта, Вестник Томского государственного университета, № 461, с. 84-91.
5. Sell A.J. (2016), Applying the intentional forgetting process to forgiveness, Journal of Applied Research in Memory and Cognition, vol. 5, № 1, pр. 10-20.
6. Buckley-Zistel, S. (2006), Remembering to Forget: Chose Amnesia as a Strategy for Local Coexistence in Post-Genocide Rwanda, Africa: The Journal of the International African Institute, vol. 76, № 2, pp. 131-150,
7. Nagle J. (2018), Defying state amnesia and memory war's: non-sectarian memory activism in Beirut and Belfast city centers, Social & Cultural Geography, vol. 21, № 3, pp. 380-401.
8. Kumykov A.M. (2014), Social Amnesia in the Construction Paths of Historical Reality, Middle East Journal of Scientific Research, vol. 19, № 5, pp. 693-696.
9. Sorbo E. (2016), Ruins of Memory: A Sustainable Conservation for the Material and Immaterial Values of the Former Psychiatric Hospitals in Italy, Procedia Engineering, № 161, pp. 2198-2202.
10. Живой А.С. (2017), Социальная амнезия как компонент социальной памяти, Гуманитарий Юга России, т. 6, № 4, с. 198-205.