Жизнь по пушкинскому тексту оправдывает поведение героя в собственных глазах. Вытолкнутый на лестницу и униженный, подобно Вырину («Чего тебе надобно? - сказал он ему, стиснув зубы, - что ты за мною всюду крадешься, как разбойник? или хочешь меня зарезать? Пошел вон!» и, сильной рукою схватив старика за ворот, вытолкнул его на лестницу» [2. С. 96]), Девушкин, испытывая искренний стыд, тем не менее помнит об обаянии сентиментального образа, который он себе представил при чтении повести: «Меня чуть слезы не прошибли, маточка, когда я прочел, что он спился, грешный, так, что память потерял, горьким сделался и спит себе целый день под овчинным тулупом, да горе пуншиком захлебывает, да плачет жалостно, грязной полою глаза утирая, когда вспоминает о заблудшей овечке своей, об дочке Дуняше!» [1. С. 59].
Но Девушкин не в состоянии избежать неотвратимого: место анонимного офицера займет кто-нибудь другой, выступивший в роли действительного покровителя - и Варенька все-таки уезжает, согласившись на предложение Быкова, и делает это фактически с согласия Макара Алексеевича. Эквивалентом спектакля с болезнью, устроенного Минским и введшего в обман Вырина, здесь выступает добровольное «само- ослепление» героя, мечущегося по городу, выполняя предсвадебные поручения Вареньки: «И я-то где был? Чего я тут, дурак, глазел! Вижу, дитя блажит, у дитяти просто головка болит! Чем бы тут попросту - так нет же, дурак дураком, и не думаю ничего, и не вижу ничего, как будто и прав, как будто и дело до меня не касается; и еще за фальбалой бегал!..» [Там же. С. 107].
Таким образом, рецептивные отсылки Достоевского к пушкинскому тексту, постоянно сопровождающие развитие отношений Девушкина и Доброселовой, выходят за рамки простого оправдания «маленького человека» и на более глубоком уровне диалогически актуализируют пушкинскую взаимодополнительность библейских и сказочных проекций, что позволяет показать драму человека, в самоослеплении претендующего на эгоистическое «покровительство» другому. И если в «Станционном смотрителе» это драма только отца, не сумевшего принять счастье дочери, то в «Бедных людях» это уже драма обоих, не предполагающая благополучного разрешения конфликта.
Семантика самоослепления / самосознания позволяет включить в рецептивную сферу романа образ пушкинского гробовщика из «Повестей Белкина». По мысли Н.М. Фортунатова, в структурном отношении повести «Гробовщик» и «Станционный смотритель» представляют одно целое [11. С. 203]. Самсон Вырин показан в контексте сложных жизненных ситуаций, приводящих к гибели. Сам рассказчик настраивает читателя на сочувствие и жалость к герою: «Сущий мученик четырнадцатого класса, <...> какие ругательства, какие угрозы посыплются на его голову!» [2. С. 88]. Именно это открытое сочувствие привлекло внимание Макара Девушкина.
Адриан Прохоров, будучи зажиточным мастеровым, покупающим новый дом, - тоже «маленький человек», рядовой и заурядный [12. С. 285-288]. Но, в отличие от Вырина, он представлен в достойном и даже самодостаточном виде, более того в «Повестях Белкина» он единственный герой из низшего сословия, пытающийся, по мере сил, подчеркнуть ценность своего существования, оправдать его. Традиционно подобные акты самосознания у Макара Девушкина сопоставляют с гоголевскими «Шинелью» (Башмач- кин) и «Записками сумасшедшего» (Поприщин). Но в ткани романа присутствуют и реминисценции из пушкинской повести.
Конфликт последней, озвученный в защитной речи Адриана Прохорова, построен на несовпадении самооценки гробовщика с пренебрежительным мнением окружающих: «Что ж это, в самом деле, <...> разве гробовщик брат палачу? чему смеются басурмане? разве гробовщик гаер святочный?» [2. С. 85]. Чувствуя себя оскорбленным и униженным, от обиды он обращается за поддержкой к потустороннему миру, от обитателей которого и находит во сне пугающее признание. Мир посмертия, воплощенный в Самсоне Вы- рине благодаря мифологическим проекциям, в «Гробовщике» предстает воочию и становится пространством, где открываются в «маленьком человеке» оскорбленная гордость и жажда самооправдания, столь близкая героям Достоевского.
В Макаре Девушкине проявлены черты самосознающего, «протестующего героя», который отказывается признавать свое униженное положение. Это вариант того «гордого человека», который, по замечанию Достоевского, впервые метко схвачен именно Пушкиным: «Чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону, терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его» [13. С. 139]. Вместе с тем Достоевский находит в пушкинском тексте решение проблемы гордости: «Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его» [Там же].
Макар Девушкин «испуганно бормочет о том, что впоследствии громко и дерзко скажет Раскольников» [14. С. 235]. В своих письмах он тихо бунтует: «Отчего это так всё случается, что вот хороший-то человек в запустенье находится, а к другому кому счастие само напрашивается? Знаю, знаю, маточка, что нехорошо это думать, что это вольнодумство; но по искренности, по правде-истине, зачем одному еще во чреве матери прокаркнула счастье ворона-судьба, а другой из воспитательного дома на свет божий выходит? И ведь бывает же так, что счастье-то часто Иванушке- дурачку достается. Ты, дескать, Иванушка-дурачок, ройся в мешках дедовских, пей, ешь, веселись, а ты, такой-сякой, только облизывайся; ты, дескать, на то и годишься, ты, братец, вот какой! Грешно, маточка, оно грешно этак думать, да тут поневоле как-то грех в душу лезет» [1. С. 86].
В философии «Повестей Белкина» за нежеланием смириться с существующим положением дел и попытками самовольно устроить свою судьбу стоит сомнение в Божием Промысле. Те герои, которые в конце концов принимают его, приходят к благополучной развязке («Выстрел», «Метель», «Барышня- крестьянка»), остальных ждет жестокое наказание (Самсон Вырин) или урок (Адриан Прохоров). У Достоевского эта дилемма усложняется вопросом о праве на вмешательство в жизнь других людей - в виде «покровительства», своеобразной узурпации роли Отца Небесного. В данном контексте Девушкин фактически уравнивается с Анной Федоровной и помещиком Быковым, каждый по своему лишающих Вареньку свободы и возможности самостоятельно выбраться из нищеты. Эта внутренняя близость воплощена в принятии Макаром Алексеевичем согласия девушки на брак с Быковым, в котором герою, жаждущему оправдать себя, видится своеобразный Промысел: «Конечно, во всем воля Божия; это так, это непременно должно быть так, то есть тут воля-то Божия непременно должна быть; и Промысл Творца Небесного, конечно, и благ и неисповедим, и судьбы тоже, и они то же самое» [1. С. 101-102].
Природа бунта Макара Девушкина определена не столько внешними факторами («среда заела»), сколько подспудными процессами самосознания: в романе он беден, но не унижен на службе, как Акакиевич Акакиевич, он не «жертва канцелярии», в критический момент начальник приходит ему на помощь, он находит сочувствие в окружающих. Тем не менее Девушкин постоянно находится в состоянии внутреннего конфликта, он подавлен чем-то, что не может до конца объяснить, как не находит объяснения странная грусть Адриана Прохорова в «Гробовщике». Схожесть душевного состояния героев Пушкина и Достоевского питается подспудным чувством вины: Прохоров во сне вспоминает о когда-то совершенном им обмане, ставшем началом карьеры, а Макар Девушкин знает, что компрометирует Вареньку своим покровительством. Но вытесняется это чувство в обоих случаях нагнетаемым ощущением обиды на окружающих.
Тихий бунт Девушкина провоцируется «предательством» Вареньки, «подсунувшей» ему гоголевскую «Шинель». Оно стало причиной гневной речи и дальнейшей переоценки ценностей, перелома в сознании героя. Подобно Адриану Прохорову, «преданному» будочником Юрко и ощутившему свою неравноправную роль в обществе, с момента обиды Девушкин перестает довольствоваться званием переписчика бумаг. Он чувствует, как у него «формируется слог», как он становится писателем. Примечательно, что Девушкин, как и рассказчик «Гробовщика», вступают в полемику с Шекспиром: в «Повестям Белкина» «из уважения к истине» гробовщик не изображен по-шекспировски «веселым и шутливым» [2. С. 82], а герой Достоевского провозглашает - «Шекспир вздор» [1. С. 70].
И образ будочника также не остается без внимания в «Бедных людях». В «деревянный, желтый, с мезонином» [Там же. С. 77] дом процентщика Маркова - жилище, подобное, по внешнему описанию, домику Адриана Прохорова, а по внутреннему наполнению (картинки на стене и цветы на окне) жилищу Самсона Вырина, Макар Девушкин попадает случайно - из необходимости в деньгах. Недалеко от этого дома Девушкин встречает будочника, негативная оценка которому дается героем, если не принять во внимание пушкинского претекста, едва ли не беспричинно: «Будочник такой грубиян, говорит нехотя, словно сердится на кого-то, слова сквозь зубы цедит <...>. Будочники эти все такие нечувствительные, - а что мне будочник? - А вот всё как-то было впечатление дурное и неприятное» [1. С. 77]. Неделикатный зубоскал и насмешник Юрко отозвался в памяти Макара Алексеевича при столкновении с его коллегой- двойником.
Еще одним сближающим мотивом двух произведений выступает добровольный переезд, знаменующий начало действия: Прохоров перебирается в новый дом, где произойдет его сновидческое погружение в мир посмертия, Девушкин из прежней удобной квартиры уходит в тесное жилище, «темный и нечистый угол», напоминающий гроб. Человек, живущий в этой обители отверженных и униженных, - своеобразный «мертвец». Так, по мысли А.А. Казакова, Девушкин умирает ежедневно «под недобрым взглядом другого» [15. С. 55]. Он «мертв» по причине критически низкой самооценки, потому, наверное, так трепетен к деталям своего крайне изношенного гардероба, который, тем не менее, Девушкин не меняет до последнего момента. Вместе с тем к одежде Вареньки он относится с большим вниманием, покупая на последние гроши разные дамские принадлежности. Можно сказать, что Девушкина менее волнует его социальная смерть, точнее ежедневное социальное умирание, он скорее пытается поправить тяжелое состояние своей души, олицетворенной в Вареньке. Отъезд Вареньки с Быковым означает утрату души - духовную смерть героя. Именно перед этим событием Девушкин обновляет свой гардероб, покупая новые сапоги. Своеобразным комментарием к этой метонимии, ставящий в один ряд смерть / гроб и сапоги, может служить афоризм Прохорова: «Сущая правда, - заметил Адриан; - однако ж, если живому не на что купить сапог, то, не прогневайся, ходит он и босой; а нищий мертвец и даром берет себе гроб» [2. С. 83]. Быть живым и босым или мертвым и с гробом - такова перспектива бедняка, примириться с которой должен Девушкин.
Образ сапожника как воплощения человеческой природы тоже мог быть подсказан пушкинским текстом. Таков в «Гробовщике» немец Готлиб Шульц, возможный прародитель гоголевского сапожника Гофмана из «Невского проспекта», поглощенный, подобно Прохорову, домашне-ремесленными хлопотами, но неизменно оптимистичный. По Девушкину, чью жизнь постоянно омрачают изношенные сапоги, это принцип существования всех людей - забота о хлебе насущном: «<...> в каком-нибудь дымном углу, в конуре сырой какой-нибудь, которая, по нужде, за квартиру считается, мастеровой какой-нибудь от сна пробудился; а во сне-то ему, примерно говоря, всю ночь сапоги снились, что вчера он подрезал нечаянно, как будто именно такая дрянь и должна человеку сниться! Ну да ведь он мастеровой, он сапожник: ему простительно всё об одном предмете своем думать. У него там дети пищат и жена голодная; и не одни сапожники встают иногда так, родная моя. <.> тут же, в этом же доме, этажом выше или ниже, в позлащенных палатах, и богатейшему лицу все те же сапоги, может быть, ночью снились, то есть на другой манер сапоги, фасона другого, но все-таки сапоги» [1. С. 88-89]. Антропологический итог, выведенный героем: «Все мы, родная моя, выходим немного сапожники» [Там же. С. 89].
Более того, с точки зрения Девушкина, сапоги не просто насущная забота, но и знак социального признания, презумпция уважения окружающих и чувства собственного достоинства, к которому стремится герой. В этом смысле претензия на статус покровителя, возвышающая самосознание Макара Алексеевича, и забота о сапогах - предметы очень близкие. Сапоги, например, непременно должны быть у хорошего сочинителя: «Ведь каково это было бы, когда бы всякий сказал, что вот де идет сочинитель литературы и пиита Девушкин, что вот, дескать, это и есть сам Девушкин! Ну что бы я тогда, например, с моими сапогами стал делать? Они у меня, замечу вам мимоходом, маточка, почти всегда в заплатках, да и подметки, по правде сказать, отстают иногда весьма неблагопристойно. Ну что тогда б было, когда бы все узнали, что вот у сочинителя Девушкина сапоги в заплатках!» [Там же. С. 63-64]. Совершившаяся в конце романа покупка новых сапог указывает на желанное обретение Девушкиным писательского таланта («А то у меня и слог теперь формируется...» [Там же. С. 108]), но в обмен на «душу»-Вареньку.
Так, контекст «Повестей Белкина» подсвечивает душевную эволюцию Макара Девушкина - самосознающего героя и «тихого бунтаря», предпочитающего бездействие - решительности, вещный мир - духовному, а в своих поступках и суждениях, внешне благих, руководствующегося чувством обиды. Прочтение пушкинских повестей взращивает в нем гордость, самолюбие - качества, от которых герои Пушкина неизменно страдают и погибают, если не находят в себе смирения. В последующих романах, начиная с «Униженных и оскорбленных» [3. С. 90-92], реминисценции «Повестей Белкина» будут неизменно сопровождать авторский анализ противоречий человеческой природы.
Примечания
1 Тем не менее отсылки с жанру сказки и тому впечатлению, которое он оказал на героев, как минимум дважды акцентированы в «Бедных людях» применительно к Макару Девушкину и Вареньке Доброселовой: «Бывало, в длинный зимний вечер присядем к круглому столу, выпьем чайку, а потом и за дело примемся. А старушка, чтоб Маше не скучно было да чтоб не шалила шалунья, сказки, бывало, начнет сказывать. И какие сказки-то были! Не то что дитя, и толковый и умный человек заслушается. Чего! сам я, бывало, закурю себе трубочку, да так заслушаюсь, что и про дело забуду. А дитя-то, шалунья-то наша, призадумается; подопрет ручонкой розовую щечку, ротик свой раскроет хорошенький и, чуть страшная сказка, так жмется, жмется к старушке. А нам-то любо было смотреть на нее; и не увидишь, как свечка нагорит, не слышишь, как на дворе подчас и вьюга злится и метель метет» [1. С. 20]; «Прибежишь, запыхавшись, домой; дома шумно, весело; раздадут нам, всем детям, работу: горох или мак щелушить. Сырые дрова трещат в печи; матушка весело смотрит за нашей веселой работой; старая няня Ульяна рассказывает про старое время или страшные сказки про колдунов и мертвецов. Мы, дети, жмемся подружка к подружке, а улыбка у всех на губах. Вот вдруг замолчим разом... чу! шум! как будто кто-то стучит! Ничего не бывало; это гудит самопрялка у старой Фроловны; сколько смеху бывало! А потом ночью не спим от страха; находят такие страшные сны» [Там же. С. 84].