19
только подтвердил истинность марксизма, ибо экономически неэффективная система не может рассчитывать на оправдание. Тем не менее, скажем, в античности отношение экономики и политики совершенно отличалось от сегодняшнего. Политические решения в-античном полисе затрагивали хозяйство, финансы и социальную политику крайне незначительно, тогда как современные капиталистические и социалистические государства прежде всего занимаются решением именно указанных вопросов. Впрочем, я не могу согласиться с Марксом (пусть он, извините за банальное высказывание, все-таки был великим философом) , считавшим, будто бы смещение центра тяжести в социальных подсистемах обусловливается, помимо прочего; изменениями экономической системы. Греческая экономика по преимуществу строилась на добывании средств к существованию, так что античное государство гораздо менее отвечало за своих граждан в экономической сфере, нежели государство современное. Но если экономика не образует с необходимостью центр всякой культуры, а стала таковым лишь с какого-то времени и, конечно же, скоро им быть перестанет,—то какая другая область станет центральной? И какие иные центральные области существовали в истории? Отвечая на поставленные вопросы, я хотел бы обратиться к учению Карла Шмитта. Даже если его понимание политики в качестве отношения “друг-враг”, и следует отвергнуть (ибо оно не достаточно полно определяет политику, поскольку снимает нормативный вопрос о морально-справедливой политике), мы все-таки обязаны признать: отношение “друг-враг”, вплоть до его военного обострения, выражает существенные аспекты политики. Мы, собственно говоря, поймем кое-что в природе той или иной культуры только в том случае, если узнаем, во имя чего люди, к этой культуре принадлежащие, рискуя собственной жизнью, с готовностью убивают друг друга, при
20
всем том считая взаимное смертоубийство совершенно оправданным с нравственной точки зрения. Анализ же природы войн, происходивших в новое время, свидетельствует о примечательной перемене, что помогает мне аргументировать тезис о смене парадигм в политической истории Европы. Я ограничусь здесь лишь историей нового времени, так как государство, в определенном смысле, возникает лишь в конце средневековья. Во всяком случае, “политическое” как автономная, суверенная категория возникае^ лишь тогда, когда христианство перестает быть всеохватывающей системой легитимации европейской культуры. Государству удалось избавиться от опеки церкви только после раскола в самом христианстве. Впрочем, связь между христианством и государством нового времени продолжает сохраняться постольку, поскольку последнее считает лишь одно христианство способным гарантировать моральную однородность, без которого, как то считает государство, оно существовать не сможет. Даже в эпоху Просвещения, 1 сущности до XIX века, люди были убеждены в том, что только исповедание христианской веры гарантирует права гражданина того или иного государства (вспомним, например, проблемы с эмансипацией евреев). Даже такой мыслитель, как Гегель, был убежден в том, что люди без религии не могут быть гражданами государства (с веротерпимом Локке мы говорить не будем) Однако же 1 начале нового времени исповедание христианства как такового не решало проблему, поскольку государство было заинтересовано еще и в конфессиональной однородности “Чья власть—того и вера”—вот он, основной принцип государственного права в XVI веке. Грандиозные войны, разра зившиеся в Европе в XVI и XVII столетиях (в том числе 1 самая отвратительная из войн—гражданская), в той или иной мере находились в связи с религией. Кульминационным пунктом здесь следует считать Тридцатилетнюю
войну—подлинную катастрофу для всей Европы, деполитизацию религии, по крайней мере конфессиональной, следует считать одним из итогов этой войны, опустошившей Европу. В результате упомянутой военной катастрофы (человек, по-видимости, учится только на катастрофах) понемногу осознали: конфессиональная однородность, во всяком случае, в отношениях между государствами, а порой и внутри одной страны, не является столь уж необходимой. Когда в конце Тридцатилетней войны союз друг с другом заключили католическая Франция и протестантская Швеция, с тем чтобы, следуя общим интересам, нанести урон Священной Римской империи германской нации, те перед нами наглядный пример нового государственного мышления, Таким образом, государственная выгода освободилась от религиозной опеки. В результате смены политической парадигмы, и в этом мы должны отдавать себе совершенно ясный отчет, изменились оси соотношения “друзья-враги”. После того как завершился трудно поддающийся оценке переходный период, т. е. самое позднее в XIX веке, новой парадигмой европейской политики становится нация. Нация занимает место конфессии как во внутриполитических, так и во внешнеполитических отношениях, поэтому целью внутренней политики становится не конфессиональная, а национальная однородность, хотя национальные и религиозные различия могут оказывать друг на друга влияние. Войны теперь ведутся, прежде всего, как национальные войны. Эта специфическая характеристика современных войн оказывает на нас очень сильное влияние, и нам трудно себе даже представить, что, к примеру, средневековые войны национальными не являлись. При Танненберге сражались не немцы с поляками, а немцы с поляками, с одной стороны, и немцы с поляками—с другой, поскольку все определялось феодальной зависимостью, но не национальной принадлежностью. Национальная парадигма, по сравнению с парадигмой религиозной, казалось бы, является более прогрессивной, так как при смене парадигмы политика и государство освобождаются от опеки религии, а религия начинает меньше зависеть от политики. Несмотря на то что в политике подчеркиваются национальные моменты, присущие любой религии, совершенно ясно: нация по необходимости оказывается категорией антиуниверсалистской, тогда как все мировые религии, по своей сути, остаются более склонными к универсализму, Вот почему упомянутая смена парадигм в данном случае представляет собой регресс. Я думаю. Карл Шмитт был совершенно прав, когда в своей знаменитой книге “Эпоха нейтрализаций и деполитизаций” говорил о том, что в истории положение cuius regio, eius religio u cuius regio уступают место тезису cuius regio, eius oeconomia (стр. 87). Хотя это выдающееся сочинение, без всякого сомнения принадлежащее перу крупнейшего политического философа, вышло в свет еще в 20-е гг. XX столетия, в нем как-то по особенному предвосхищена сущность послевоенной истории. В самом деле, “холодная война” велась не между отдельными нациями, но между блоками союзных государств, главные силы которых, что характерно, уже не совпадали с силами национального государства, поскольку для государственной власти внутри страны решающим было установление там определенной экономической системы. Такой системе в жертву приносилось даже национальное единство; вспомните хотя бы пример с Германией или Кореей. Экономика точно так же отрицает нацию, как эта последняя вытеснила религию. Пожалуй, ничто не оттеняет сущность нашего времени с такой резкостью, как проведение праздника Рождества Христова- Праздник, знаменующий появление на свет основателя аскетической, по крайней мере вначал религии, выродился в чисто 'жономическое событие, невероятно стимулирующее потребительскую лихорадку в конце года.
Впрочем, очевидно и то, что в современном мире национальная ограниченность политики еще до конца не преодолена. Глобальной экономической политики пока не существует, хотя в наличии и мировая экономика, и худо-бедно координируемые национальные экономические политики. Но, во всяком случае, в национальной политике экономика играет все более важную роль, особенно с того времени, когда либеральное правовое государство перерастает в социальное государство услуг. Подобная метаморфоза затронула не одни лишь социалистические государства, поскольку с конца Х!Х столетия она определяла развитие стран с рыночной экономикой. Тот, кто не поймет это превращение - поистине поворотный пункт новейшей истории - тот не постигнет сущности ни внутренней, ни внешней политики в ХХ в.
Современные государства придерживается невиданной в истории эксплуататорской внешней политики - для того, чтобы удовлетворить экономические потребности своих граждан и тем самым сохранить социальный мир. Венский философ Ханс-Дитер Кляйн в одном из самых глубоких исследований современной ситуации говорит о глубинном "национал-социалистическом" укладе современной мировой политики. Кляйн соединяет оба термина правомерно, поскольку характерными чертами государства в ХХ в. следует считать принцип социальной государственности и национальный принцип. Разумеется, в данном сочетании пугает сходство с немецким национал-социализмом, т. е. как бы заключенный в нее намек на то, что национал-социализм будто бы не есть аномальное отклонение безумного XX века, а самое последовательное и притом самое безудержное проявление его ужасной сущности (само собой разумеется, беспрецедентность преступлений немецкого национал-социализма, совершенных в результате забвения норм правового государства, здесь не отрицается), Итак, если потребности жителей национального социального государства начинают стихийно возрастать, тогда государство должно попытаться удовлетворить данные потребности: сделать же оно это может только там, где столкнется с наименьшим сопротивлением. А таковы, в сущности, два типа объектов: с одной стороны—природа, с другой стороны — нации, еще не выработавшие принцип социального правового государства, живущие, например, при полуфеодализме, одним словом, народы “третьего мира”. В итоге, эксплуатацию попытались прикрыть каким-то мнимым правом. Природа же в философии права нового времени всегда оставалась бесправной, вот почему о грядущих поколениях по аналогии с природой говорили: раз они еще не существуют, то и правами обладать не могут. Ограбление стран “третьего мира” оправдывается тем, что его граждане до сих пор-де не признали принципов современного правового государства. И это, к сожалению, бесспорно так. Но тот, кто выводит отсюда право на эксплуагацяю не замечает, что тем самым переносит внутреннее противоречие.: стран "третьего мира" (формально на бумаге конституций, быть правовыми государствами, а в действительности функционировать по неправовым принципам), хотя и в несколько измененной форме на развитие страны. Ибо основное противоречие последних состоит в том, что они осуществили во внутренней жизни определенные моральные принципы, которые в международных отношениях попирают.
Каждый морально чуткий гражданин “первого мира) должен страдать от упомянутого основополагающего про гиворечия, даже если его страдание не всегда объективи руется в осмысленной форме'3. Впрочем, для меня несрав ненно более важными представляются те реальные неразрывно связанные друг с другом роковые последствия которые рано или поздно возникнут из-за этого противоречия. Национал-социалистический глубинный уклад нашей современной политики, находящейся в плену у экономической парадигмы, без всякого сомнения, приводит “голубую планету” к экологической катастрофе, причем страны “третьего мира” будут находиться в самом плачевном положении. Экологический кризис заставит отказаться от прежней парадигмы. Кстати сказать, директор института Европейской экологической политики Эрнст Ульрих фон Вайцзеккер в своей замечательной книге “Политика на Земле”. Реальная экологическая политика в век защиты окружающей среды”' * (Дармштадт. 1989) рассматривает следующее положение: мы живем накануне новой парадигмы, так что экономическая парадигма вскоре должна уступить место экологической. Несмотря на несколько схематичное у автора подразделение новоевропейской истории—а именно на век религии, век княжеских дворов, век нации, век экономики,—нельзя с ним не согласиться относительно того, что XXI век станет веком (защиты) окружающей среды. Итак, правильной будет политика, которая сможет сохранить природные основы нашего жизненного мира в самом широком объеме, но отнюдь не та, которая способствует максимальному количественному экономическому росту (поощряя удовлетворение любых, даже самых абсурдных, потребностей), и не та, которая добивается культурного и языкового единства нации в ущерб прочим, и, наконец, но та политика, которая стремится к насильственному достижению конфессиональной или религиозной однородности. Точнее охарактеризовать легитимную политику века защиты окружающей среды я попытаюсь в одной из последующих лекций. Теперь же. мне хотелось бы ограничиться наблюдением за теми следствиями, которые, как правило, возникают при смене парадигм. Говоря о Тридцатилетней войне, я уже останавливался на таком вот чрезвычайно важном последствии—смена политических парадигм образует новые виды формации “друзья-враги”. Поскольку же при изменившихся отношениях существенным считается нечто новое, то враг, преследовавший противоположные интересы в категориях прежней парадигмы, теперь может превратиться в друга; ведь исходя из нового центра его интересы оказываются такими же, как и у нас. В результате смены парадигм возникают новые приоритеты; на наших ценностях и интересах ставятся совсем иные акценты, так что с неизбежностью возникают новые коалиции. Короче говоря, друзья и враги меняются местами с изменением соотношения сходства и различия. Впрочем, сдвиги в отношениях “друг-враг” не всегда зависят от смены парадигм; будучи вызваны тактическими соображениями, отношения эти иногда длятся совсем недолго. К примеру, при появлении общего врага старые конфликты разгораются еще сильнее. (Классический образец—кратковременное сотрудничество СССР с “третьим рейхом”, а затем с Великобританией и США во время второй мировой войны.) В отличие от преследования краткосрочных интересов, изменения в формациях “друг-враг” оказываются значительно более устойчивыми, когда обретаются новые ценности, достижение которых, пожалуй, невозможно без совместных усилий (я имею в виду обеспечение природных основ жизни, а не национальные ценности). Я считаю, что завершение “холодной войны”—важнейшее изменение от28
ношений "друг-враг” со времен второй мировой войны—будет устойчивым. Впрочем, в отличие от Фукуямы, полагающего, по-видимому, будто бы отношения “друг-враг” ныне вообще стали достоянием прошлого, я думаю, что они, по крайней мере в течение какого-то времени, будут заменены другим аналогичным отношением. Человек со стороны способен лишь отчасти понять те многообразные причины, которые в последние годы вызвали знаменательный переворот во внешней политике различных блоков. Важную роль, как кажется, сыграло здесь растущее понимание недостатков своей системы странами социалистического блока, а также осознание обеими сторонами того, что в эпоху средств массового уничтожения предотвратить угрозу войны необходимо при любых обстоятельствах. Трудно оценить, насколько велико ныне желание совместно приступить к решению неотложных экологических проблем. Мне представляется наиболее вероятным, что только страх перед обострением конфликта между Севером и Югом способствовал ослаблению противоречия между Западом и Востоком. Ибо, к сожалению, мышление в категориях “друзья-враги” весьма тесно срослись с политикой, причем скорее не на логическом уровне, как неоправданно полагал Карл Шмитт, а на уровне психологическом. Таким образом: глобальная, учитывающая интересы всего человечества политика—на ней и настаивает этика—должна осуществляться с огромным трудом; при изменении прежних отношений “друг-враг”, по-видимому, главную роль играет угроза, исходящая от нового врага. Но все-таки нам надо надеяться на то, что экологический кризис, в конце концов, будет восприниматься как общий враг человечества, побороть которого можно лишь совместными усилиями. Впрочем, я не удивлюсь и тому, что в ближайшем будущем экологическая проблема послужит поводом для новых войн, когда основные внешнеполитические противоречия сконцентрируются вокруг вопроса о том, что именно готов сделать каждый ради спасения окружающей среды. Отношения “друг-враг” сохраняют свое значение не в одних только контактах между государствами (хотя, обостряясь до состояния войны, они будут всегда наиболее опасными), но и внутри страны (и даже любого отдельного института). Внутри страны обостряться они могут, в частности, в связи с вопросом о характере внешней политики, причем здесь можно попасть в довольно-таки затруднительное положение, поскольку накануне изменения отношений “друг-враг”, сложившихся между двумя державами, в обеих странах возникнут внутренние противоречия относительно того, следует ли и впредь находиться в состоянии вражды. Подобная борьба внутригосударственных сил иной раз протекает с большим ожесточением, нежели борьба на международной арене. Основная аксиома логики отношений “друг-враг”: “враг моего врага—мой друг” может способствовать возникновению такой парадоксальной ситуации, когда силы, заинтересованные в сохранении вражды между государствами (ведь вражда эта делает их власть более крепкой), объединяются друг с другом, чтобы бороться против сторонников прекращения вражды. Кстати говоря, службы безопасности враждующих государств проводят совместные акции против их сближения не в одних лини шпионских романах. Ограниченность прогресса в понимании превосходства новой парадигмы привела к тому, что на самых тради ционных политических полюсах образовались еще более контрастные противоположности, чем между самими по люсами во внешней политике. К примеру, во внутренней политике ФРГ, если не сейчас, то, по крайней мере, в ближайшем будущем, основной противоположностью станет уже не противоположность между отдельными партиями или между работодателями и профсоюзами, но противопо30
ложность между теми силами в среде работодателей, партий и профсоюзов, которые будут придерживаться прежней парадигмы, и теми силами, которые стремятся к экологическому преобразованию индустриального общества. В силу свойственной институтам известной косности новая противоположность еще какое-то время будет рядиться в одежды старой, но уже сегодня хорошо заметно: экологически мыслящие демохристиане, социал-демократы и обладающие реальным политическим мышлением “зеленые” стоят значительно ближе друг к другу, нежели к своим “квантитативно мыслящим” товарищам по партии. Новая ситуация, однако же, таит в себе и определенную опасность, поскольку выборы перестают быть такими ясными. как прежде. В самом деле, теперь избирают не партийных лидеров, а голосуют за те или иные партии, так что порой к не знаешь точно, кого, собственно говоря, ты поддерживаешь своим голосом. Что означают сегодня слова “левый” и “правый” для европейской интеллигенции? Общеизвестной является мысль о том, что при смене парадигм меняется и значение классических политических предикатов. Вспомните хотя бы такие термины, как “реакционный”, “консервативный”, “прогрессивный”, которые будут обладать конкретным смыслом только в том случае, если существует философия истории, выявляющая определенное направление развития. Итак, “прогрессивным” считается человек, стремящийся содействовать достижению нормативно выделенной цели, а “реакционным”—тот, кто хотел бы вернуться к положению, которое еще дальше удалено от цели, нежели положение нынешнее. Но все-таки следовало бы составить себе ясное представление об исторической цели или, по крайней мере, об основных путях развития истории, и уже потом наделять соответствующим предикатом какого-либо человека, движение и т. д. Когда же цель эта понимается по-разному, то предикаты перестают употреблять одно 31
значно. При господстве экономической парадигмы мышле ния прогрессивным считается тот, кто стремится повысить уровень потребления у возможно большего числа людей, но с появлением экологической парадигмы подобное поведение при определенных условиях оказывается реакционным, потому что вредит здоровому состоянию окружающей среды. При отсутствии достоверного критерия определения парадигм противники совершенно искренне могут обвинять друг друга в “реакционности”. В дальнейшем кратком разборе разнообразных духовно-политических правых и левых течений я покажу, что смена парадигм совершенно не совпадает с различиями “правых” и “левых”. Понятия эти и без того уже наполнены в высшей степени неопределенным содержанием: если раньше говорили, что не найти двух католиков, которые верили бы в одно и то же, то подобное высказывание тем более подходит для правых и (возможно еще больше) для левых. Эти понятия, я думаю, обозначают не нечто постижимое логически, а, скорее, что-то из области эмоций, общее интеллектуальное происхождение, извечные чувства общности. Правые, повидимости, придерживаются более институционального мышления и, скептически относясь к претензиям субъективности, привержены институционально-религиозным традициям. Левых в большей степени отличает пафос разума и просветительское стремление подвергать все нелицеприятной критике. Впрочем, если принимать во внимание внутреннюю дифференциацию, то подобное различие по степени (не относящееся, кстати говоря, к рационалистам, мыслящим институционально и религиозно) окажется вовсе незначительным. Начнем с консерваторов. Самой точной здесь представляется известная типология Юргена Хабермаса, разделившего консерваторов на старо-, младо- и неоконсерваторов. Староконсерваторы—а Хабермас относит к их числу и Йонаса—мысля метафизически, стремятся спасти субстациональное бытие от притязаний современной субъективности. Проявления подобной субъективности они обнаруживают как в современных индустриальных обществах, так и в рефлексивной культуре левых. Здесь сказывается несомненное влияние Хайдеггера. Что касается младоконсерваторов, то они, находясь под впечатлением Ницше, осуждают просветительские идеи наряду с универсалистской этикой. Младоконсерваторы сильно тяготеют к агрессивно-националистическому, алогическому и даже мифологическому мышлению. К их числу следовало бы отнести и французских “новых правых”; кроме того, среди некоторых “зеленых” встречаются такие интеллектуалы, которых трудно отличить от “новых правых”. Неоконсерваторы, желающие сохранить статус-кво, являются, собственно, консерваторами. Впрочем, в современном индустриальном обществе статус-кво определяется исходя из принципов роста. Поэтому неоконсерваторы часто пытаются представить себя в качестве подлинно прогрессивных сил. Неоконсерваторы остаются самыми энергичными представителями экономической парадигмы, тогда как старои младоконсерваторы относятся к этой парадигме критически. Далее, староконсерваторы, во всяком случае самые выдающиеся из них, мыслят уже категориями, характерными для новой, экологической парадигмы, в то время как младоконсерваторы, разорвав в конечном итоге дискурсную связь западной рациональности, заслуживают того, чтобы их оценивали как реакционеров. Придерживаясь терминологии Хабермаса, я бы хотел теперь остановиться на четырех группах левых. Прежде всего, я буду говорить о неопрогрессистах, среди предшественников которых, конечно же, надо назвать и Маркса. Подобно ревизионистам, неопрогрессисты решающим об33
разом содействовали развитию социального государства, со временем примирившись с современным индустриальным обществом. Неопрогрессисты, встречающиеся, как правило, в профсоюзных кругах, являются естественными союзниками неоконсерваторов. Они не отличаются особой склонностью к экологической парадигме. К младопрогрессистам следует причислить постмодернистов—постоянную опасность для левых. Рост субъективности [у постмодернистов ] оказался настолько сильным, что у них не развился осознанный объективный подход. Неспособные к рациональной критике, они отреклись и от веры в объективные истины, и от объективных ценностей. Их идеи отличаются произвольной смесью духовного хаоса, интеллектуальных претензий и безответственного цинизма, так что высказывание Фихте об особых обязанностях интеллектуалов вызывает у подобных людей лишь усталую улыбку. Разделяющие универсалистские идеи старопрогрессисты придерживаются традиции Просвещения и иногда марксизма. Они согласны с тем, что данные идеи не могут быть осуществлены, если не реагировать адекватно на экологический кризис, хотя последний и не привлекает их специального внимания. К этой группе я бы причислил и Хабермаса. Далее, к особой группе я бы отнес тех людей, которые, эксплицитно содействуя укреплению новой парадигмы, ратуют за реальную экологическую политику^. В итоге они находят себе естественных союзников среди староконсерваторов и старопрогрессистов. Предложенная типология, как мне кажется, годится не только для современной ситуации, сложившейся между экономической и экологической парадигмами. С известными ограничениями она приобретает обобщенное значение для всех ситуаций смены парадигм. В подобных ситуациях всегда имеются представители, переживающие кризис парадигмы; не следует недооценивать их цепкость
пициях. Русская история, и это для нее в высшей степени характерно, осталась в стороне как от Возрождения, так и от Реформации. Впрочем, явлением обнадеживающим следует считать обращение молодых русских интеллектуалов к старым, дореволюционным традициям (которые, кстати говоря, могут быть разрушены в течение каких-нибудь двух десятилетий потребительской лихорадки, чего не смогли добиться за 70 лет тоталитарного режима). Разумеется, подобное обращение представляет ценность не как очередная мода, а как стремление обрести скрытые в традиции духовные сокровища, с тем чтобы, проникшись уважением к требованиям грядущего, и создать новую парадигму, в которой заинтересован век защиты окружающей среды.
Лекция
Духовно исторические основания экологического кризиса.
“Они пилили сучья, на которых сидели И притом кричали о своей опытности, О том, как можно пилит еще быстрее.. И они с грохотом полетели в бездну. Взиравшие на них, покачивая головами, Тем не менее, продолжали пилить”.
Если мы согласимся с тем, что Б. Брехт в этих стихах верно изображает положение, в котором мы оказались накануне экологического кризиса, то возникает вопрос: каким образом существо, давшее самому себе биологическое видовое имя Homo sapiens, оказалось вовлечено в коллективное гибельное движение к катастрофе? Прежде всего напрашивается примерно такой ответ: человек, одновременно являющийся как субъектом, так и объектом экологического кризиса, по-видимому, отрекся от идеала мудрости, ибо мудрость стремится к гармонии, но не к разрушению. Но, как я говорил ранее, виновником экологического кризиса был именно человек, так как никакому иному биологическому виду не удавалось до сих пор уничтожить столь большое число других видов, необратимо изменив экологическую ситуацию на нашей планете. Следовательно, ответственность за хищническое использование природы необходимо возложить на то специфическое преимущество человека, каковым и является присущая именно ему форма рациональности. 39
Во всяком случае, кажется, что баланс между различными формами человеческой рациональности в течение нескольких веков радикальным образом расшатывался В самом деле, некоторые формы рациональности, в особенности техническая рациональность, развиваются достаточно быстро; более того, они нарастают по экспоненте, тогда как другие, традиционно называемые мудростью, иными словами, связанные с усмотрением ценностей, ныне не развиваются совершенно и даже претерпевают регресс. Несмотря на то что при сопоставлении современного биологического знания с биологией Аристотеля наблюдается неизмеримый прогресс, мы все-таки не можем определить результаты развития как прогресс всесторонний. Сравним хотя бы характерное для Аристотеля понимание необходимости включения живого в совокупность бытия с отказом нынешней науки размышлять о философских предпосылках собственной деятельности. Сверх того, правомерно говорить даже об упадке, если сопоставить отличавшее античную науку чувство нравственной ответственности с нежеланием и даже неспособностью современного ученого отдавать себе отчет в далеко идущих моральных последствиях своего поведения. Несоответствием целевой и ценностной форм рациональности определяется современная технологическая эпоха, что считается глубочайшей причиной экологического кризиса и вообще кризисом управленческих проблем современных обществ. Я воздерживаюсь от идеализации старины: понятно, что и в доиндустриальную эпоху моральные извращения встречались довольно-таки часто, пожалуй, еще чаще, нежели сегодня. Но тогда человек не обладал той властью, которой он располагает сегодня. Беспокоит скорее как раз несоответствие, существующее между властью и мудростью. Исторически подобное несоответствие возникает по мере усиления власти человека над природой, а власть эта становится прочной только в условиях инду40
стриального общества. С тем чтобы лучше уяснить себе его структуру, мне думается, имеет смысл разложить это общество на три его составных элемента, рассматривая каждый из них по отдельности. Дело идет о современной науке, современной технике и капиталистическом хозяйстве. Их соединение определяет “суперструктуру”, образующую неконтролируемый источник движения современного общества. Неуместным представляется здесь обсуждение проблемы “тела” и “души” человеческой культуры, т. е. вопроса о том, принадлежит ли первенство “базису” или “надстройке”. Во всяком случае, достаточно сказать, что онтологически материальные и идеальные факторы культуры, по-видимому, оказывают друг на друга обоюдное влияние. Правда, сточки зрения методологии, мне кажется очевидным, что духовным факторам нельзя отказывать в превосходстве, ибо только таким образом можно обнаружить смысл в истории. Даже если бы учение о том, что капитализм с необходимостью ведет к социализму, оказалось бы верным, все-таки подобное развитие называлось бы прогрессом лишь в случае признания коллективной собственности более высокой формой собственности по сравнению с частной (впрочем, такое ранжирование находило бы себе оправдание лишь на основе более общего нормативного категориального учения). Невозможно дать научный причинный ответ на вопросы о смысле и ценностях, поскольку они подразумевают такую форму познания сущности, которая превосходит (transzendiert) любой эмпирический анализ причин. Впоследствии я, не претендуя на исчерпывающий анализ причинных зависимостей, постараюсь поразмыслить о сущностных законах, определивших развитие человеческой культуры вплоть до наступления экологического кризиса. В частности, меня интересуют сдвиги, происшедшие в представлении человека о самом себе, в его интерпретации отношения Между ним и природой, что в конечном 41