К. С. Аксаков. «Взгляд на русскую литературу с Петра Первого»
причины достаточные – и вот является русской писатель. Где потребность жизни, вызвавшая эти строки? Напрасно станем искать ее. Явление вполне отвлеченно и подражательно, откуда взялось оно? Увы! Это первый служитель обезьяны, которой в жертву предалось преобразованное общество. Между тем Кантемир, при личном, хотя и не большом, таланте, при уме остром и колком, мог бы, кажется, иметь живое значение. Он сатирик: в качестве отрицания мог бы иметь дело с современностью. И ничего этого нет, потому что явление вполне отвлеченно, потому что сфера, к которой принадлежал Кантемир, не боролась уже, а уже спокойно отделилась от народа, замкнувшись в свою гордую, смешную, бесстыдную, бессовестную отвлеченность. Публика скоро забыла про народ. Он доставлял только публике доход материальный, допускавший ей возможность жить эгоистическою отвлеченною жизнью, дававший публике возможность еще более презирать работающие на нее руки, гнушаться языком своим, своею страною. Барин, живущий в Париже и мотающий без стыда и совести на личные потехи плод тяжких трудов нескольких тысяч своих крестьян, мотающий с чувством полного к ним презрения (или с полным их игнорированием), как будто вся цель их – его эгоистическое благо, – вот современный пример положения, в которое стала вся Россия в двух своих сторонах: в оторванном от народа преобразованном обществе, публике
– одна и в народе простом – другая. Говорить здесь об этом более не место, не место сравнивать пустоту публики с глубоким содержанием народа, – обратимся к литературе. Эта, как сказал я, уже спокойная самодовольная оторванность от народа и полное забвение про народ, эта эгоистическая отвлеченность определили характер литературы – и таково первое лицо ее, по порядку, Кантемир. Он, как сказали мы, несмотря на свое сатирическое направление, не имеет даже и дела с современностью. Гнев и негодование, заимствованные им, не туда направлены; изредка только встречаются в его стихах некоторые выходки на русскую жизнь, которая иногда подвертывалась ему для сравнений. Но Кантемир, сверх общей отвлеченности сферы, имеет еще свою личную. Он человек заезжий, случайный в русской литературе; в силу отвлеченности ее мог он найти в ней место. И поэтому в ней самой он имеет не положительное, а отрицательное значение. Кроме только сатир он отчасти переводил, отчасти писал оды, послания, эпиграммы. Скажем об нем в заключение несколько слов. Ум замечательный и твердый, но резкий и холодный является во всех его сочинениях. Иногда попадается счастливый оборот; но как будто само слово становилось так: еще недавно оторванное от народа, оно имело еще характер народный, которому должен был повиноваться и сам писатель. Так что эти счастливые обороты как бы заслуга самого слова народного, а не писателя. Сверх всего этого в Кантемире решительная отвлеченность и самой сферы, и своя собственная, как сказали мы выше.
Он написал еще посвящение императрице Елисавете. Посвящение замечательное. Здесь мы уже видим положение поэта из среды нового общества, обратившегося спиной к народу, мы видим, пред чем преклоняет он колена и повергается во прах, что предмет его вдохновенных песнопений. Конечно, власть державная, освободившая его от тяжести народной, от всей огромной важности этого союза и давшая полный простор его эгоистическим стремлениям, власть, которая с Петра только явилась в своем торжестве. Здесь, в этом посвящении, уже определился характер похвалы, проникающий нашу литературу с начала до конца, определился поэт с хвалебным фимиамом пред троном, с самоуничижением перед лицом монаршиим, с благоговением пред безграничною властью. Прочтите посвящение, которое очень замечательно: оно разом вводит нас в новую, небывалую литературу. Тут, конечно, уже непременно является Феб, как раз поспевший к первому русскому писателю. Мы, впрочем, так привыкли к такому роду посвящений; постараемся откинуть полуторастолетнюю привычку, обратившуюся у нас в потребность; надо взглянуть свежими, бодрыми глазами: вспомним, что это было в первый раз, внове, что это было только начало последующего и что прежде этого не бывало.
7
К. С. Аксаков. «Взгляд на русскую литературу с Петра Первого»
За этим деятелем выдвигается новый: Тредьяковский. В этой отвлеченной сфере является новое лицо – неутомимая бездарность. Она трудится день и ночь, но труд ее сводится
кчисто механическому движению пером. Язык, принявший на себя целое нашествие иностранных слов, которые поселились в нем как завоеватели в завоеванной земле, – язык трещит под пером такого человека. Толки о правописании, об i, и, и у занимают русского писателя. Между тем новопреобразованная Русь начала новую историю, управляемую манием державной руки. Русский народ, по природе своей великий, был устремлен на материальную военную силу, и солдат русской явился чудным материалом для военного могущества, оружием страшным. Благодаря его личной крепости правительство делало чудеса. Много было блестящих завоеваний. Правда, что это есть история собственно преобразованной России: народ участвовал в ней деньгами и рекрутами. Какое поле для верноподданнических восторгов поэта! Тредьяковский не остался безгласен. Он воспел покорение Гданьска, он воспел Анну. Ода посвящена Бирону. Итак, панегирическое начало проявилось вполне. Литература с Петра может иметь для нас интерес, иметь значение только как борьба личного таланта писателей с отвлеченностью и ложью сферы, с отвлеченностью и ложью положения и подлостью. Ни один талант не ушел от этой лжи положения: всякий носит на себе следы ее, иногда только сквозь нее пробиваясь. И эта-то борьба и составляет интерес и смысл нашей литературы с Петра. Сверх того, неотъемлемую принадлежность нашей литературы с Кантемира до Гоголя включительно составляет панегирик. Мы сказали, что собственно с Петра начинается возможность похвальных слов: это видим мы. Как скоро появилась наша литература, так появились и похвальные слова, появился этот панегирик, сильно возобладавший нашею литературою. В каждом человеке есть благородное стремление пожертвовать своим для общего. В личности есть благородное стремление уничтожиться, отречься от самой себя для всех, для общего, для народа. С Петра Великого народ был отодвинут от нашего общества, ставшего на поприще всякой деятельности, – и личность в нем, следуя своему стремлению самоотречения, отреклась от себя, только уже не в пользу народа, а в пользу другой личности, зато одной и единственной. Мало того, она принесла в своих восторгах в жертву ей и народ самый; мы видели тому недавно пример в знаменитой повести князя Одоевского и продолжаем видеть также в непрерывных похвалах Петру Великому.
Продолжать ли нам быть обезьянами или быть наконец людьми? Таков вопрос. А разница есть: посмотрите, как принимает обезьяна и как принимает человек. Сознание себя обезьянами есть уже право на человека, сознание своей подражательности есть первый шаг
ксамостоятельности.
Но ни в Кантемире, ни в Тредьяковском – один иностранец, другой бездарный льстец
– не слыхать еще русской души в добровольном ее изгнанничестве из отечества или, лучше, из земли, из народа. Она должна была явиться в первый раз в человеке, по преимуществу принадлежащем народу, – в крестьянине; добровольное изгнание должно было совершиться в полном смысле, даже и внешним образом, добросовестно, с убеждением. Архангельский рыбак первый является благородным отвлеченным деятелем нашей литературы – первый, уступивший влечению науки и пожертвовавший для нее многим, оставивший для нее русскую землю, чтобы перейти в Российское государство; но он уносит с собой свои воспоминания. Он уносит блеск северных сияний, Белое море, покрытое льдами, широту и бесконечность пространства и свое первоначальное изучение – церковно-славянские книги. Он уносит с собой и вечно кипящее и глубокое стремление к действительности, к науке действительной, а не отвлеченной. С такими задатками он, стало быть, идет на вечную борьбу – и точно: борьба бесконечная его встречает. Таков наш Ломоносов. Его надежды, его стремления, его требования не оправдались. Он прямо попал из своей простой, органической, но действительной жизни в ту отвлеченную сферу, в которую стало русское новобранное общество и русская литература, и, хотя поддавшись ей одной стороною, он постоянно боролся
8
К. С. Аксаков. «Взгляд на русскую литературу с Петра Первого»
с нею. Ломоносов был человек, постоянно чувствовавший отвлеченность русской просве-
щенной жизни. Кто может упрекнуть его в нелюбви к науке? в невежестве? в неуважении к иноземному просвещению? Никто. А между тем посмотрите на его борьбу с немцами и поймите ее глубокий смысл. Он видел, что в силу отвлеченности от народа, в силу обезьянства, в силу принимания чуждого без суда и оценки немцы становятся русскими учеными, загораживая дорогу русским; он видел, что они призваны объяснять нам нашу историю, им чуждую совершенно. Он видел, что все это возможно, что все это совершается, в силу чего же? В силу, следовательно, характера и духа самого времени, самого отвлеченного направления, самого переворота новой эпохи, все это допускавшего в русской земле. Итак, вот оно, русское просвещение! Вот к чему привел Петр! Ломоносов это все видел; не так понимал он преобразование Петра Великого. Вот его слова: «Дайте свободно возрастать насаждению Петра Великого. Если не прекратите, великая буря восстанет».
Увы, он не знал, что первый толчок на пути исторических событий развивается в огромные последствия, в огромные размеры, что история вступает в права свои и долго несет одиножды порученное ей бремя, пока не совершит всего круга, пока не истощит всей его тяжести; что нельзя легко отделаться от совершенной однажды ошибки, а надобно выпить всю ее чашу, истощить все последствия. Он не знал, что ум и воля преждевременно понимающего и предусматривающего человека (каков он был) бессильны против хода вещей, что он может только благородно стать против предрассудков, может завязать борьбу, может начать дело, подвинуть будущую эпоху, но что победа не его удел, тем более что он и сам, без его ведома, заражен своею эпохою, против которой борется, и не может он все понять и прямо сказать, чего надо; он может только бороться и кидать мысли. Все это определило характер Ломоносова в деятельности русского просвещения, характер борьбы, не понимаемой современниками, и борьбы без победы, но не без следствия. Его пылкий, неукротимый, независимый, упорный дух придавал особенный характер этой борьбе. С другой стороны, его собственная деятельность была неутомима и многостороння. Он не останавливался на одной борьбе, на одном отрицании; он стремился к положительному; отрицая, с одной стороны, он как бы показывал, с другой, чего надо, по его понятию, и огромными разнообразными трудами оправдывал свою непримиримую вражду к немецкой партии в русской науке.
По крайней мере здесь, с этой стороны его деятельности, встречаем мы на каждом шагу полную преданность науке, неутомимость гениального труда, бескорыстную и пылкую, всю жизнь проникающую любовь к просвещению. И могло ли быть иначе? Архангельский рыбак, он увлекся не фальшивым блеском российского европеизма (он и не знал его), а истинною потребностью знания, которая совпала с переворотом; и деятельность Ломоносова, будучи действительна в своих требованиях и попав в отвлеченную сферу, стала в страшную постоянную борьбу с нею, по крайней мере, с самыми яркими, пошлыми ее сторонами, но, разумеется, отвлеченная и сама уже по сфере своей, в которую стала и в которой боролась, – по своему месту. Деятельность его была многосторонняя: она была и ученая, и поэтическая, и собственно литературная. Поэзия – где было найти ее, когда все было пусто и уединенно кругом нового русского общества для взгляда человека постороннего и свежего, на самом деле, но не для него самого. Оно было довольно, как дитя. Ведь народная жизнь тяжела, ведь она налагает права общего дела, общего труда; и тут вдруг от всего от этого освобождается человек или избранное общество людей, да сверх того даются и даровые средства, почерпнутые из отодвинутого подальше народа. Чего же лучше? Ведь приятно жить не трудясь, на счет других. Какое счастье, поскорее и язык долой, который еще соединяет нас с презираемым народом. И вот, не чувствуя уединения и пустынной тишины земской, новобранное общество запрыгало, залепетало, закричало на разные голоса; нескладный писк и крик заменил некогда раздававшийся величавый голос народный. Как тщательно стирало это общество, эти жалкие дети, всякую последнюю черту русского человека. Прези-
9
К. С. Аксаков. «Взгляд на русскую литературу с Петра Первого»
рать русский народ, стыдиться имени русского и русского языка – вот был девиз новобранного общества, безобразного урода русской земли. И все это не выдумка, не преувеличение. Мы еще и теперь встречаем остатки такого направления, и по этим хвостам, даже без особенных сведений, можем судить о целом явлении. И теперь вы можете встретить русского, не знающего по-русски, русского с презрением к народу: вы содрогаетесь… Знайте: это образчик целой эпохи российского образованного общества, это запоздалый в настоящем образ прежнего поколения.
Итак, после Петра все столпилось около железной решетки окна в Европу (классическое название знаменитого столько в русской истории г. Санкт-Петербурга), слушая, что долетает оттуда, из Запада; но у тех была своя деятельность, кипела своя работа: подрывались старые здания, готовились материалы для новых. Запад не умел, не хотел, не должен был, да и не мог поделиться с нами своей жизнью, своею историею; ее продолжал он сам и по-своему, без вмешательства посторонних и без подражания чуждым. Он кинул своим адмиротерам разных безделушек, показал им, как детям, разные милые штучки, отправил к ним парикмахеров, парфюмеров и барабанщиков в гувернеры и утешил наше общество как нельзя более – что же еще? Сколько прав презирать русский простой народ. Один французский кафтан чего стоит! И новопреобразованное общество пело, кричало, прыгало, особенно около любимого своего места, окошка в Европу, заглядывая туда из всех сил, и очень довольное, если узнает, что галстух надо повязывать новым манером, или голову держать иначе, или же, что выше (и что еще унизительнее), какие мысли теперь в моде и от чего следует приходить в восторг. Как видите, дела много (когда же и нет его обезьяне?), много важных забот, много суетливого движения, много шуму и крику внутри самого общества, – а земля молчала, не слыхать было ее голоса; народ удалился со сцены, и пустынно все было
врусской земле. Где же было найти поэзию, когда в современную Ломоносову эпоху не было жизни народной, не встречал ее он? Где было найти ее человеку, ставшему и самому
вотвлеченное отношение к народу и в то же время носящему в груди своей и поэзию, и потребность действительности, и, следовательно, русское чувство? Оставалось ему только заключиться в языке, этом образе народа, по существу своему всем доступном, в нем радоваться русской силе и красоте, в нем находить очаровательные звуки, поэтические образы. Да еще бесконечное пространство с исполинскими реками, полями, лесами и горами, место великого народа, могло поражать невольным каким-то намеком величия взгляд хотя отвлеченного, но любящего, искреннего и жаждущего жизни человека. Эти два элемента (язык как поэтическое выражение и пространство как намек о народе) образовали поэзию Ломоносова. Сюда можно присоединить еще один: это его стремление к науке, к знанию, которого не мог он осуществить так, как бы хотел, в России. Этот элемент, взгляд ученого, является у него всюду и, несмотря на свои ученые подробности, чрезвычайно поэтическим. Вот содержание поэзии Ломоносова, поэзии, не слышавшей народа и не услышанной им, поэзии отвлеченной сферы, в которой крестьянин Ломоносов (важное обстоятельство) был первым искренним, великим, благородным, ищущим действительности и выхода из отвлеченности деятелем.
Сдругой стороны, мы сказали, что Ломоносов был в отвлеченной сфере и уже отвлеченным по этому самому; он даже (как сказали мы) был заражен отвлеченностью своей эпохи и платил ей дань. Теперь эта сторона отвлеченности лежала и в его поэзии и даже в его воззрении вообще (конечно, не в стремлении). Российское государство заслонило перед ним русскую землю, которую он смутно чувствовал, созерцая в языке, в пространстве, к которой он темно стремился. И конечно, это производило отвлеченность его поэзии. Отвлеченность эта давала натянутость выражений, превосходящую всякую меру. Он писал, как его предшественники и современники, похвальные оды событиям военным, разным победам, одним словом, – солдатской славе, подвигам, эпохе; и так же, как они, повергался в прах перед
10
К. С. Аксаков. «Взгляд на русскую литературу с Петра Первого»
троном (необходимая принадлежность всякого русского писателя со времени Петра до сего времени). Здесь-то являются натянутые до невероятности выражения, здесь-то, разумеется, являются похвалы на ходулях величайших, здесь все не просто, все напыщенно и надуто до невозможности. Здесь-то являются вместо русских людей какие-то Россы с переменною рифмою «колоссы». Этот оригинальный Росс никак не похож на русского человека. Росс непременно рыкает, извергает пламя и т. п. Все герои Рима и Греции приводятся сюда для сравнения, и оказывается, что все это – Росс. Отвлеченность все допускает. Нужды нет, что хотя русской может быть и выше других народов, но он никак не грек и не римлянин, у которых есть свое, им свойственное. Нужды нет; для отвлеченности все возможно, и нет никому пощады. Говорится ли о Российской армии, о Российском флоте – Марс и Нептун непременно здесь же, и оба в большом страхе. Вы встретите и прилагательное росской, российской, но русской – никогда; русской – это слово низкое. Может быть, верное чутье поэта поняло, что перед ним не русские люди, а росские. Похвалы Ломоносова современным венценосцам переходят также всякую меру. Венценосцы менялись, а поэт хвалить не уставал; восторг его безмерный был всегда готов. Неумеренный восторг к Петру доходит у Ломоносова до неприличной крайности.
Надобно, впрочем, прибавить замечание, что Ломоносов, желая сделать сравнение для похвалы, увлекается им и представляет такой изящный, такой полный образ, после которого предмет, для которого он приведен, становится бесцветным, и видно, что сравнение – главное. Часто сравнение нейдет к предмету, приведено натянуто, и вы изумляетесь, узнав причину сравнения, которым вы увлеклись прекрасным, изящным и полным образом.
Приятность и легкость быть литератором изменим многих. Отвлеченная сфера не оставалась пуста; отвлеченность принесла отвлеченные плоды: целое отвлеченное поколение литераторов многочисленно выдвинулось на сцену. Теперь уже разбегаются глаза: всякой из них стоит непременно в позитуре, всякой из них непременно проревет оду. Но, конечно, везде, какое бы ни было направление, есть более или менее замечательные, если не талантливые лица. Подле живого, искреннего, сильного образа Ломоносова стоит противник его, невыносимейший для него человек, Сумароков. Сумароков, прежде всего, преисполнен сознанием собственного достоинства; человек, без сомнения, неглупый, не вовсе бесталанный – ни стремления, ни деятельности, ни желания выйти из отвлеченности, ни жара постоянного единого труда – ничего этого в нем нет. Прежде всего, это человек, довольный собою: что же прикажете ему делать, о чем хлопотать? Он недоволен, если его затронут, ему не отдают справедливости, а когда все признают его гений – чего же больше? Литераторы, как певцы, как особого рода придворные, какими все они стали с самого начала литературы, внове очень уважались и покровительствовались властию. И как сказал один из современников наших:
…литераторы И по службе в люди шли,
Все министры да сенаторы.
Сумароков был плодовитее всех своих предшественников. Он был чрезвычайно разнообразен, в отношении к формам только – и поэтому имел большой ход и большую важность во мнении современников. В то время достаточно было собственного высокого мнения о себе, чтобы произвести впечатление на умы. И в наше время наглость брала и берет иногда верх, но уже это далеко не то. Не встречаете вы у него живого, сильного и серьезного стиха Ломоносова, не встречаете вы какой-нибудь основы поэзии, какой-нибудь любимой мысли, стремления и, следовательно, борьбы. Нет, Сумароков был человек довольный, и ни мыслию, ни талантом – он был от него избавлен, – талантом, по существу своему жажду-
11